О. А. Матвейчев, А. В. Перцев. Вечность как Последний Бог, проходящий мимоходом (Об экзистенциалистской мистике М. Хайдеггера) Вводная статья к переводу О. Пёггелера

 3,546 просмотров за всё время,  1 просмотров сегодня

Мартин Хайдеггер сам составлял собрание малых произведений, созданных им за 66 лет (впоследствии, семь лет спустя после его смерти, оно вышло в свет в 1983 году под названием «Из опыта мышления» – «Aus der Erfahrung des Denkens»). Он включил в этот том текст одного из самых первых своих выступлений – речь, произнесенную в 1910 году на открытии памятника своем земляку – Абрахаму а Санта Клара. М. Хайдеггеру, изучавшему тогда теологию, был тогда двадцать один год. Но слова его отличались суровостью – звучали в духе старцев, осуждающих все современное как порочное. Католический студент-теолог клеймил позором современный упадок нравов, выразившийся в декадансе и в распространении низкопробной массовой культуры. Он требовал борьбы за «здоровье народа – душевное и телесное», приводя в пример барочного проповедника Абрахама как истинного борца за надлежащую веру. Он выступал против того, что сегодня называется культом потребительства, и вообще против того, чтобы чересчур высоко ставить значимость посюсторонней жизни человека – в сравнении с загробной. В те же годы студент-теолог М. Хайдеггер со всем пылом обрушивался на нигилизм Ф. Ницше.

Едва ли эти юношеские эскапады заслуживают серьезного разбора – они были чересчур уж юношескими, чересчур несамостоятельными в своей суровости. Бескомпромиссная теологическая юность завершилась у М. Хайдеггера после трех семестров учебы тяжелым жизненным кризисом. Католицизм перестал удовлетворять его – прежде всего потому, что он был чересчур уж рационалистическим. За десять лет до рождения М. Хайдеггера Папа объявил официальной философией католицизма томизм, который ратовал за гармонию веры и разума. Фома Аквинский, в честь которого была названа эта философия, не просто привел разумные доказательства бытия Бога – он, прозванный «Аристотелем с тонзурой», вообще отводил познанию чересчур большое значение в рамках своего учения. Разум у него служил не только для подкрепления веры – он вообще был ключом к пониманию жизни человека и общества. Именно потому М. Хайдеггер, всегда считавший, вслед за великими мистиками, что доказательство только умаляет веру, сказал 9 января 1919 своему наставнику в теологии Энгельберту Кребсу, что распрощался с учением для теологов – по той причине, что «теоретико-познавательные устремления, распространяющиеся и на теорию исторического познания», сделали для него «систему католицизма проблематичной и неприемлемой».

В те времена, когда М. Хайдеггер был приват-доцентом – читая свои лекции, главным образом, студентам-теологам – у него в кабинете уже висел портрет Ф. Ницше, автора работы под названием «Антихристианин». Впрочем, изменяющееся отношение М. Хайдеггера к религии и к теологии было самым основательным образом и в подробностях прослежено в докторской диссертации С. А. Коначевой «Хайдеггер и философская теология ХХ века» (2010), отраженной в ее монографии «Бытие. Священное. Бог. Хайдеггер и философская теология ХХ века», а также в ряде других статей современных отечественных авторов[1].

Нет никакой нужды повторять сказанное в них. Они подтверждают только то, что М. Хайдеггер все время ставил вопрошание выше раздавания готовых ответов. Над собранием своих сочинений он поместил эпиграф: «Пути, не труды». Название его книги «Holzwege» отсылает к целому комплексу смыслов. Так в Германии называют дороги в лес за дровами. Сухостой, из которого получаются прекрасные дрова, растет в глухой чаще. Крестьянин заезжает туда, рубит дрова, разворачивается и увозит их. Оставленная им дорога представляет собой тупик. Путник, заблудившийся в лесу, думает, что дорога выведет его куда-нибудь, но упирается в тупик посреди чащобы. «Auf dem Holzweg sein» – это идиома, которая означает «заблуждаться». Но Хайдеггер видел в таком заблуждении – как и Данте в своем сумрачном лесу – нечто, жизненно важное, представляющее собой импульс для перехода от неподлинного существования к подлинному. Он поэтому не желал избегать заблуждений – наоборот, поселившись в Шварцвальде (Темном лесу), специально водил гостей по лесным тропам, и использовал образ «просвета» в лесу для объяснения того, что такое прикровенность (яркий свет тогда ассоциировался с ядерным взрывом, который был «ярче тысячи солнц»).

Означало ли это, что поиски ответа на вопрос о соотношении философии и религии, философии и теологии так и не нашли никакого ответа у М. Хайдеггера, оставшись «блужданиями в дебрях» (именно так надо было бы перевести название сборника)?

Предваряя этой статьей перевод «теологического» раздела книги О. Пёггелера, авторитетного знатока философии М. Хайдеггера, игравшего с ним в шары и ведшего непроизвольные беседы, а не только анализировавшего его книги, мы хотели бы подчеркнуть одну важную мысль, которую выделил этот биограф М. Хайдеггера и историк его философии. О. Пёггелер сказал, что М. Хайдеггер высказывался о теологии и религии по-разному, иногда даже противоречил сам себе – но эти противоречия можно снять, если соотнести высказывания с различными этапами его жизненного пути.

Авторы названных выше статей пошли несколько дальше – они попытались выделить «логику» колебаний «генерального курса» М. Хайдеггера, общий смысл его исканий, в сопоставлении с которым частности вовсе не представляются такими уж хаотичными блужданиями – необязательными прогулками в глуши леса исключительно для удовольствия. Ведь именно во время таких блужданий – казалось бы, лишенных всякой цели, человеку мог встретиться Бог, проходящий мимоходом и подающий ему знаки.

Этот образ относится ко времени, которое последовало за краткосрочным и неудачным ректорством М. Хайдеггера. Он стал ректором 21 апреля 1933 года, в котором национал-социалисты только пришли к власти в Германии. Это произошло в результате сложных политических маневров: среди политиков было немало желающих блокироваться с нацистами¸ чтобы потом возглавить этот блок. Расчет этот основывался на том, что нацисты воспринимались как грубые, необразованные люди¸ не имеющие ни политического опыта, ни теоретического, «идеологического» багажа, поэтому наивные интеллектуалы рассчитывали легко завладеть их умами и перетолковать национал-социализм на свой лад. Поход М. Хайдеггера в политику был вызван схожими соображениями. Как его наставник Э. Гуссерль считал, что консервативная научная этика, дух университета были вполне достойны распространения на все общество, вплоть до самых необразованных его слоев, так и М. Хайдеггер, пользуясь тем, что национал-социализм еще не оформился окончательно, намеревался придать ему «университетскую» форму. Он попытался трактовать нацизм как форму национального возрождения, которая должна начинаться с университетов. Им отводилась роль источников нового народного духа. Такая культура, разумеется, должна была быть элитарной, проникнутой академической дисциплиной. Всякого рода нацистские вожди должны были отойти на задний план. Приоритет, отдаваемый по расовому признаку, Хайдеггер считал просто смехотворным – он принимал в расчет только академические приоритеты. Вот этот-то «академический национал-социализм» в собственной, «авторской» версии М. Хайдеггер и хотел донести до фюрера. Он стал ректором, чтобы получить доступ на совещания в Берлин – и подчинить своему интеллектуальному влиянию нацистское руководство.

Но планам этим сбыться было не суждено. Хайдеггеру не позволили «вести вождя». Ему быстро показали, кто хозяин в национал-социалистическом движении. Наивный интеллектуал М. Хайдеггер, которого в политику направил столь же наивный интеллектуал К. Ясперс, не понимал ничего в организационной, «аппаратной» работе и в «работе с активом». Именно потому в ректорах Хайдеггер долго не продержался, потерпев крах, после которого оказался в двойственном положении. Оставшись в памяти коллег по университету первым национал-социалистическим ректором, в восприятии самих нацистов он вовсе не воспринимался таким – наоборот, они чувствовали его стремление предложить свой вариант идеологии вместо официальной, партийной. В результате М. Хайдеггер до конца войны находился под негласным надзором гестапо. Хотя формально он продолжал состоять в нацистской партии (попытка выйти из нее была бы самоубийственной), от своих идей М. Хайдеггер не отказался. Но теперь он держал их при себе.

Поэтому свою версию идеологии для Германии он изложил в 1936–1938 годах в работе, которая считается – после «Бытия и времени» – вторым его главным произведением. Называется эта работа, опубликованная лишь посмертно, «Beiträge zur Philosophie». Почти в каждом из названий такого рода у М. Хайдеггера проглядывает крестьянское лукавство, проявляющееся в игре с языком, в выявлении его забытых, народных корней. В буквальном, официальном переводе это название звучит так – «Доклады к философии». Согласимся, что это странное название для работы, которую М. Хайдеггер написал втайне даже от самых близких друзей – и никому ни словом не обмолвился о ней. Опубликовать ее в годы правления национал-социализма он просто не мог, потому что охарактеризовал в ней расовое безумие как «чистый идиотизм».

Но если вникнуть – как это всегда делал Хайдеггер – в этимологию слова «Beitrag», то окажется, что оно означает «привнесение», «приложение», «вклад сбоку». Это – что-то вроде скромного взноса, положенного где-то на самом краю. («До-клад» по-русски означает, в сущности, нечто близкое – основное уже положено, а я только до-кладываю свое малое, мизерное к основному, добавляю нечто).

Но такие скромные взносы М. Хайдеггера, как оказалось, переворачивали всю философию. В «До-кладах» был народ – но понимаемый не в духе Гитлера, а в духе Гёльдерлина. И еще там был этот прекрасный образ – Последний Бог, Проходящий Мимоходом и Подающий Человеку Свои Знаки.

Как вписывается этот Бог – образ проходящей мимо Вечности, образ Соединенного Со Временем Бытия – в диалектику представлений М. Хайдеггера о религии и теологии? Его противоречивые высказывания, которые О. Пёггелер считает вовсе не взаимоисключающими, вполне можно было бы считать диалектическими: в этом – единство и борьба противоположностей.

Но всем ли молодым будет понятно, о чем идет речь? Ведь само существование диалектики ныне как-то обходится молчанием. Нельзя не признать, что диалектика – скомпрометированная практикой ее вульгарного применения – была старательно подзабыта во времена нынешнего всемирно-исторического распространения позитивизма. Мышление рассудочное не знает превращений в «свое иное», с последующим «снятием» противоположностей в синтезе.

«Победа в борьбе идей» сегодня мыслится на Западе не только как победа над научным коммунизмом, которую якобы осуществила англо-американская социология индустриализма, но и как победа позитивизма-эмпиризма над диалектикой. Именно потому на Западе так трудно дается постижение очень многого у Ф. Ницше и М. Хайдеггера, в учениях которых так многое переходит в свое иное.

Отношение этих мыслителей к теологии, к религии также диалектично. Оно предполагает отрицание отрицания. Поскольку Ф. Ницше всегда был величайшим авторитетом для М. Хайдеггера, попытаемся постичь диалектику отрицания отрицания на одном из самых ярких примеров – на примере речи Заратустры о трех превращениях духа – в верблюда, во льва, в ребенка. Она вполне описывает диалектическое превращение «тезис – антитезис – синтезис», в том числе – и применительно к религии.

Речь у Ф. Ницше идет не о Духе Святом и не о духе человеческом, который сопряжен в человеке с душой и телом. В данном случае это слово надо прочитывать просто как «ум» – не оторванный от жизни, а служащий ей. Обратим внимание на то, что превращений такой ум претерпевает три, а не два. Читатели невнимательные полагают, что ум человеческий прямо начинает со стадии верблюда, потом следует первое превращение во льва, а за ним – второе превращение в ребенка. Но у Ницше превращения – три! «Три превращения назову я вам превращениями духа: то, как дух становится верблюдом, и то, как львом становится верблюд, и, наконец, то, как лев становится ребенком»[2].

Понимать это надо так. Ум жизненный существует и до того, как он решает заняться познанием. Он и до этого служит жизни. И к науке он обращается, чтобы лучше служить ей. Первое превращение жизненного ума – превращение в верблюда – это не просто обращение к занятиям наукой как таковой. Это, говоря строго, свободное решение жизненного ума признать над собой власть авторитетов – ученых и написанных ими трудов, если ученые уже умерли.

Превращение в верблюда – это не просто обращение ума к науке. Это, в сущности, принятие на себя обета послушания и повиновения, «почтения и благоговения» перед любым авторитетом – и ученого, и книги, и Бога. Но такое превращение ума в верблюда происходит вовсе не из преклонения перед авторитетами: ум, словно спортсмен, «накачивающий» мускулы, требует взваливать на него все тяжкое, чтобы стать сильным. То есть делается все это сугубо по эгоистическим соображениям.

«Много тяжкого есть на свете для духа – для духа сильного, выносливого, которому присуще почтение и благоговение: тяжкого и наитягчайшего взыскует его сила. Что есть тяжкого? – так вопрошает выносливый дух, так опускается он на колени, подобно верблюду, требуя, чтобы его хорошо нагрузили. Что – самое тяжкое, скажите, герои? – так вопрошает выносливый дух, – чтобы мне взять это на себя и возрадоваться силе своей»[3].

Превращение человека в несущее бремя послушания существо предполагает не только взваливание на себя груза знания – то есть преклонение перед знаниями, уже отделенными от людей, существующими в виде «писаний» любого рода, ныне включая и компьютерные. Дух-«верблюд» усугубляет свое послушание, преклоняясь и перед авторитетом людей. Больше того, он унижает себя намеренно, приписывая авторитет тем, кто не заслуживает его – или мирясь с теми чертами или поступками авторитетных людей, которые отнюдь им не подобают.

«Не это ли вот тяжелее всего: унизиться, чтобы уязвить свою гордость? Дать проявиться глупости своей, чтобы выставить на посмешище свою мудрость? Или, быть может, вот это: отойти от нашего дела, когда оно торжествует победу? Взойти на горные вершины, чтобы искушать искусителя? Или, быть может, это: питаться желудями и травою познания и ради истины обрекать душу на страданья от голода? Или, быть может, это: быть недужным – и отослать от себя утешающих, и свести дружбу с глухими, которые никогда не слышат, чего ты хочешь? Или, быть может, это: войти в грязную воду, раз уж она – вода истины, и не отгонять от себя холодных лягушек и страстных жаб? Или, может быть, это: любить тех, кто презирает нас, и протягивать руку тому призраку, который явился, желая нас устрашить?

Все это наитягчайшее выносливый дух взваливает на себя: подобно верблюду, который, будучи нагруженным, устремляется в пустыню, он тоже спешит в пустыню свою»[4].

Дух, превращаясь в подобие верблюда, намеренно ничтожит себя и унижает себя, превращая себя в ничтожество – чтобы сотворить на противоположном полюсе Всё, противостоящее своему Ничто.

Это, собственно, и есть главное достижение так называемой метафизики, которая «по умолчанию» полагает, что все совершенство мира сосредоточено где-то вдали, вне этого мира, «на небесах», в совершенно недоступном для погруженного в обыденную жизнь человека месте. Совершенство мира, идеалы мира отделяются от него, и теперь человек может достичь этого «Умного Места» лишь ценой необычайных усилий, подвига или откровения-дара. Платон вынес весь смысл мира в «наднебесье», не удостоив «пещеру» повседневности ни малейшим проблеском этого смысла.

Так и вышло, что Бытие оказалось разделенным на Всё и Ничто. Но произошло это вовсе не с самого начала, а лишь с первым превращением ума человеческого – в верблюда. Именно превратившийся в верблюда ум только и создает идеалы, чтоб преклоняться перед ними и нести послушание им. (Напомним, что делает он это по эгоистическим соображениям – чтобы развить в себе силу; спортсмен не испытывает никакого уважения к гантелям, к которым ему приходится прибегать, «качая мышцы»). Ум-верблюд сам обрекает себя на ничтожество, чтобы впоследствии воскликнуть: «Кто был ничем, тот станет всем». Всем может стать только тот, кто побывал предварительно ничем. (Прочих «примкнувших» исполнители этой песни обыкновенно именовали «попутчиками» и всерьез не рассматривали). По этой же логике Данте в «Божественной Комедии» должен был непременно опуститься до самого последнего круга ада, чтобы узреть сатану – без этого он никогда не смог бы подняться на небеса и узреть Бога.

Превращение духа из верблюда во льва, которое следует за этим, есть диалектический переход в свою противоположность. Что было Всем, становится Ничем. Все и всяческие авторитеты ничтожатся, разрываются в клочья.

«Но в самом великом одиночестве в наипустыннейшей из пустынь свершается второе превращение: львом здесь становится дух, он желает обрести свободу как добычу свою и стать царем в своей собственной пустыне. Он рыщет здесь в поисках своего последнего господина: он желает стать врагом ему – своему последнему божеству; ради победы он хочет сразиться с великим драконом. Каков же этот великий дракон, которого дух не желает больше именовать господином и божеством? Этого великого дракона зовут “Ты Должен”. Но дух Льва говорит: “Я хочу”. “Ты Должен” лежит у него на пути, преграждая его, лежит, сверкая золотом – покрытый чешуей зверь, и на каждой чешуйке сверкает начертанное золотом “Ты должен!”. Тысячелетние ценности сверкают с этих чешуй, и так говорит самый могущественный из всех драконов: “Все ценности всех вещей – вот что сверкает, начертанное на мне”.

“Все ценности уже созданы, и все созданные ценности – это я. Воистину, не должно быть больше никакого ‘Я хочу!’”. Так говорит дракон. Братья мои, для чего нужен лев, воплощающийся и обретающий себя в духе? Разве недостаточно вьючного существа, полного самоотверженности и благоговения? Создавать новые ценности – это не по силам и льву, но вот создать себе свободу для нового созидания – такое сила льва позволяет.     Создать себе свободу и священное Нет по отношению к предписанному долгом: для этого, братья мои, и нужен лев. Присвоить себе право утверждать новые ценности – вот чего боится выносливый и почтительный дух, считая это верхом самоуправства. Воистину, для него – это похищение, на которое способен лишь хищный зверь»[5].

Уход верблюда в пустыню происходит не сразу – даже в повседневной жизни пустыня начинается не сразу же после центра города. По мере удаления от людской агломерации наступает все большее запустение – но презрительный оттенок это слово имеет только на Западе. (На Востоке, наоборот, повсюду стоят ворота в Ничто – увы, войти в них тоже удается не каждому).

Удаляясь в пустыню, дух-верблюд шаг за шагом изживает в себе власть авторитетов. Вначале он перестает общаться с «холодными лягушками и страстными жабами», то есть с людьми недостойными – и, проявляя смирение, делать все тяготящие его суетные дела. Затем он даже в людях достойных – наставниках своих – начинает видеть и отвергать все, что их недостойно. Наконец, он начинает освобождаться от власти «писаний». Секрет возникновения «писаний» всегда заключался в цензуре и самоцензуре, которые оставляли только лучшее, устраняя худшее. (А. П. Чехов, садясь за письменный стол, всегда одевался в лучший сюртук. Это помогало ему, как и всякому, кто творит, избавляться от худшего в себе). Поэтому «писания» есть, в сущности, люди, которые очищены от мерзкого и низменного. Они – в виде «наследия» – выше статусом, чем их создатели, то есть лучшие из людей. В «писаниях», стало быть, все равно сохраняется – и даже усиливается – авторитет. Этот авторитет, возвышаясь до бесконечности, превращается в авторитет платоновских «эйдосов», то есть идеалов-образцов для всего, вплоть до высшего эйдоса – Блага, а затем и в христианство, которое в представлении Ф. Ницше и М. Хайдеггера было превращено в платонизм для широких масс.

Изжив в себе последовательно авторитет людей, наставников, гениев, священнослужителей, апостолов и Бога, бывший «верблюд» как раз и превращается во «льва», который набрался храбрости никому не повиноваться и «быть самим собой». Почему он делает это «хищничество», превращаясь в «хищного зверя»? Да потому, что его нигилизм диктуется его же волей к власти. Раньше он любил свое послушание, теперь он его ненавидит – но, как видим, эта любовь и ненависть никак не зависят от того, что любится и ненавидится. Потому что это – одно и то же. (Точно так же ребенок вначале любит своих родителей, возводя в идеал, а далее – ненавидит их «тиранию» и ожесточенно борется с нею. А подчас делает и то, и другое одновременно).

Описывая превращающегося во льва верблюда, Заратустра говорит:

«Было время, когда он любил это “Ты Должен” как наивысшую святыню свою: теперь ему придется и в самом святом усмотреть безумие и произвол – так, что он хищно вырвет себе свободу от этой любви: лев потребуется ему для такого хищничества»[6].

Описание льва-разрушителя Ф. Ницше дает куда более короткое, чем описание верблюда (последняя роль для него всегда была более привычной психологически). Но что, спрашивается, заставляет нигилиста-льва быть львом – и превращаться в ребенка? Ведь лев победил дракона – воплощение всех и всяческих авторитетов. Он, казалось бы, обрел наивысшую свою силу? Стал самим собой?

В том-то и дело, что этого не произошло. Проявляя тотальный нигилизм, у-ничто-жающий все, лев-разрушитель все равно остается в плену уничтожаемого – в его власти. Борясь с Богом, просто ставит знак «минус» там, где стоял знак «плюс» – он порочит добродетели и превозносит грехи. Он обливает грязью святыни, которые ранее золотил – но святыни от этого не меняются. (Точно так же ребенок-бунтарь делает все наперекор родителям, косвенно признавая их высший авторитет – да, он высший, но я его не слушаюсь, потому что стремлюсь показать свою силу – и заставить высший авторитет считаться со мной. Точно так же бунтарь-«диссидент», который посвящает всю свою жизнь борьбе с «тираном», только признает этого «тирана» высшим авторитетом – достойным того, чтобы всю жизнь потратить на борьбу с ним).

Нигилизм – то есть попытка сменить Авторитетное Всё на Ничто – не есть решение проблемы. Свободу обретает не тот, кто отрицает ранее возвеличивающееся, а тот, кто творит новое. Но не на небесах, а на земле – «новое небо и новую землю». Это – призыв Ницше к подготовке уже в этом мире «новых небес и новой земли», достойных «сверхчеловека» – точнее, «послечеловека», который возникнет в грядущем, через века – в результате напряженных творческих усилий всех людей, которые будут постоянно стремиться к вершинам.

Служение новым, более высоким ценностям – это более высокое и более достойное занятие, чем самоутверждение путем разламывания старых. Нигилист служит Богу на свой лад – снова и снова находя все новые и новые божественные установления. «Преодолев» одну заповедь, он обнаруживает, что за нею есть еще и другая – и не одна. Бог, известный по проповедям священнослужителей и по всем священным писаниям, уже кажется преодоленным – но все никак не умирает, превращаясь в Мистическое Святое, удаляющееся от богоборца-нигилиста, как горизонт, но провоцирующее его на губительное для его жизни превышение дозы нигилистического протеста.

Такой протест вначале предстал в виде «праздника непослушания» – либерализма. Затем он превратился в праздник губительного самоутверждения – пролетарскую революцию, когда всевластным либералом объявил себя каждый, имеющий «правильное» социальное происхождение. А потом он превратился в национал-социализм, который изначально мыслился его вождями как высокая трагедия – последняя попытка самоутверждения достойных тотальной свободы в борьбе с недостойными такой свободы.

Восстание нигилиста против Бога не ведет, однако, к устремлению его, нигилиста, в противоположную крайность – через разламывание всего священного. У нигилиста не остается равной Богу по силе альтернативы – в виде пустоты, адской бездны, какого-то инфернального царства. А все это потому, что нигилист бунтует против Бога вовсе не затем, чтобы присоединиться ко злу, к какому-нибудь анти-богу. Просто он пытается побудить Бога стать всемогущим – и преодолеть его, нигилиста, своеволие. Нигилист объявляет себя антихристианином, потому что полагает, что Бог не достаточно занимается им. (Точно так же подросток бросает вызов родителям, втайне надеясь, что родители проявят, в конце концов, свой авторитет, сила которого окажется неизмеримо превосходящей силу его, подросткового, своеволия).

Если же нигилист убеждается, что Бог и все, кто служат ему, пасуют и отступают под его напором, он только усиливает натиск, чтобы спровоцировать, наконец, Бога и служащих ему на проявление великой мощи. На самом же деле превращение верблюда во льва не доставляет верблюду никакого удовольствия. Ведь ценой такого превращения оказывается удаление в пустыню, разрыв всех человеческих контактов, потеря всякой возможности обрести Авторитет.

Верблюд, как уже было сказано, есть теоцентрист. Он по умолчанию предполагает, что существует не просто Бог, но Бог всемогущий, совершенный, Бог-творец, который создал мир и продолжает управлять им. Когда этот верблюд превращается в антропоцентриста-льва, он пытается поставить Бога в зависимость от человека. (Именно так капризное дитя или бунтующий подросток втайне хочет властного прекращения своего своеволия – чтобы почувствовать за собой мощь и силу родителей). Так что переход теоцентриста-верблюда к антропоцентризму льва вовсе не переживается психологически как благо и торжество. Точно так же, как Аристотель считал первым из необходимых условий человеческого счастья наличие живых родителей, на авторитет которых можно опереться в критических ситуациях, нигилист по умолчанию предполагает, что счастье есть наличие такого незыблемого авторитета – Бога. Поэтому он и полагает, что мир без такого авторитета, – это мир несчастливый. Когда нигилист вдруг перестает чувствовать на себе такой груз – груз послушания и соработничества, – он воспринимает всю ситуацию в мире в целом как трагическую и ужасающую.

Смерть Бога потому ужасна, что к нему не стало доступа через всевозможные структуры и тексты, которые должны были бы обеспечивать этот доступ. Только ужас от переживания смерти Бога и сможет уничтожить, в представлении нигилиста, все второстепенные и третьестепенные авторитеты. Но что должно произойти после их уничтожения – так сказать «тотальной люстрации»? Констатация смерти Бога – и переход к абсолютному эгоцентризму? Или же за этим последует поиск нового Бога и строительство нового Бога, авторитет которого отныне будет незыблем?

Для Ф. Ницше не составляет никакого сомнения, что строить что-то новое просто необходимо. Все разрушение, производимое львом, есть лишь подготовка к такому строительству. Лев, который только растерзывает, но создать ничего не может, никакой ценности для него не представляет сам по себе. Один из знаменитых вопросов Заратустры как раз и состоит в том, что он говорит человеку: «Мне не важно, от чего ты свободен – мне важно, для чего ты свободен».

В самом деле, даже в обыденной жизни этот вопрос вполне уместен. Никому не интересно, от каких ложных авторитетов – дворовых, семейных или школьных – освободился молодой человек. Не было бы ничего скучнее повествования об этих авторитетах и путях освобождения от них. Интересно только одно – как распорядится молодой человек обретенной им свободой, что именно он будет утверждать и отстаивать, используя ее. Нигилист – лев, который не способен создать никаких новых ценностей – это фигура скучная. Ведь он всего лишь растерзал то, что заслуживало растерзания. Он уничтожил то, что заслуживало уничтожения. Критика метафизики – это, в сущности, тоже проявление заискивания в ней. Это – косвенная дань ее авторитету. Верблюд не просто сбрасывает с себя груз метафизики и всей предшествующей теологии, он зачем-то принимается подробно и обстоятельно разрывать все сброшенное, заниматься его деструкцией.

Но зачем же разрывать эту свою былую ношу. Ведь если начинать действительно на чистом месте, если запускать действительно «новое колесо», то надо ли придавать какое-то значение сведению счетов со старым? Ответ здесь может быть только таким: начать с абсолютного нуля, из абсолютной пустоты просто невозможно. Нигилизм, занимаясь богоборчеством, осуществил забвение бытия, выступая против того или иного определенного понимания Бога, он не задавался вопросом о том, что останется, если он этого определенного Бога ниспровергнет или изгонит. Он полагал, что антропоцентризм – возведение человека в культовое существо, которое будет всемогущим творцом, приведет к всеобщему потребительскому счастью. Но неудачи либерализма, находящие свое продолжение в большевизме и национал-социализме, не могли не убедить, что культ человека – «культ личности» – не может привести к счастью. Наоборот, он ведет к массовым жертвам, а не к созиданию. Даже новейшие идеи «электронного государства» и «цифровой экономики» есть, в сущности, призывы к тотальному геноциду человечества.

Следовательно, необходима «деконструкция», которая в начале века называлась «богостроительством». Лев разрывает то, что ранее нес верблюд, вовсе не в самые мелкие клочья, вовсе не растерзывает все до полной неузнаваемости – вплоть до элементарных частиц и кварков. Ребенок будет строить новое вовсе не из песка, поскольку песок не держит форму и не несет на себе скрытых апелляций к авторитету прошлых построек. Ребенок будет строить новое из обломков прошлых культурных сооружений. Его своеволие способно формировать, но оно способно формировать только уже существующую материю, как у древних назывался строевой лес. Откуда же возьмется эта материя и что обеспечит долговечность новой постройки? Она явно будет не долговечна, если будет эклектичной – если здание какой-либо предшествующей религии будет разломано на чересчур крупные части, что даст в итоге всего лишь реформацию, «обновленчество» и тому подобные вещи. Но новая постройка не будет долговечной, если она будет сооружена из чересчур мелких обломков старого, совершенно растертых в пыль и песок. Она просто не будет опознаваться неофитами как религия, как нечто святое и незыблемое.

Бог, по М. Хайдеггеру и его учителю – Ф. Гёльдерлину – должен уметь приходить и уходить, быть вечностью, которая проходит мимо человека мимоходом и подает ему знаки – приветствуя, привлекая и маня. Но никому и ничего не будет даваться даром, без личного подвига самопреодоления. Свобода от чего-то должна быть обретена человеком самостоятельным усилием. И тогда мгновение, которое есть знак проходящего мимоходом последнего Бога, откроет ему возможность обрести свободу для чего-то.

Уже было сказано, что в юности М. Хайдеггер отказался от католицизма не только потому, что пережил сильнейший жизненный кризис, но и потому, что считал католицизм чересчур дидактичным. Действительно, в той версии, которая называется неотомизмом, чересчур много превознесения возможностей познающего ума – а, как следствие, требование сохранять накопленные богатства, знания, инвентаризация этих богатств, составление общеобязательных программ надежного обретения Бога. Все это, по мнению М. Хайдеггера, заслоняет бытие и возможности обретения веры. Уместна аналогия со светским образованием и наукой. Невозможно пробуждать веру во всемогущество науки, если сводить преподавание этой науки ко всякого рода образовательным стандартам, методическим разработкам, к набору обязательных учебных программ и их инвентаризации. К протоколам всякого рода учительских съездов и приказам министерства образования и науки. Лишь ужас, вызванный осознанием того, что Наука умерла, сможет зачеркнуть всю эту парообразовательную активность. И тогда наука сменится вовсе не мракобесием невежд. Она явится в новых своих «откровениях» избранным, которые смогут выразить такие откровения, только строя свои новые здания из осколков прежних, но абсолютно на новый лад. Феноменология в таком случае будет прояснять за сущим нечто такое, что к этому сущему не сводится. Это бытие и составит нечто, открывающееся в откровении. Но это бытие уже не будет оторванным от мира. Мир больше не будет разделен на потусторонние идеалы и посюстороннюю бессмысленность. Это будет в-мире-бытие. Оно будет говорить не исключительно голосом официальной теологии – от имени и по поручению Бога, оно будет говорить в самих вещах и через сами вещи, оно будет говорить в народном языке, оно будет говорить устами поэтов-провидцев. А задача нового теолога будет состоять в том, чтобы учить всех распознавать этот глас бытия в самих вещах и живом озарении.

В сущности, перед нами новая редакция романтизма, которая ставит превыше всего озарение и всячески третирует любые окончательные формы фиксации этих откровений, равно как и конвенции, возникающие вокруг них.

Как прекратить разрушение ради самоутверждения?

Заратустра отвечает на этот вопрос:

«Но скажите, братья мои, чего мог бы сделать такого ребенок, что не мог бы совершить лев? Для чего хищный лев должен становиться еще и ребенком? Невинность – вот что такое дитя; и забвение, начало с чистого листа, игра, колесо, катящееся само по себе, первое движение, священное принимающее Да. Да, для игры созидания, братья мои, потребуется священное Да: своей воли желает теперь Дух, собственный мир обретает и принимает тот, кто мир утратил»[7].

Речь Заратустры заканчивается, но главные вопросы остаются без ответа. Что принимает «принимающее Да» ребенка? Если все авторитеты уничтожены львом, то кто же дает, чему говорит «Да» ребенок, принимая его?

По всей видимости, это – не что-то авторитетное, но и не что-то неавторитетное. Это – нечто, находящееся по ту сторону добра и зла, авторитетности и неавторитетности. Оно – не на небесах, на вершине – «вершине власти». Но и не в пропасти.

Оно – на пересечении земного и небесного, в диалоге смертного и бессмертного, как выражает это Хайдеггер.

Бытие должно приниматься как еще не разделенное на Всё и Ничто. Бытие не следует понимать неверно – как уже ставшее, «настоящее» Бытие, – то есть существующее только в настоящем времени, точнее – в вечной вечности.

Бог не должен выступать в виде недостижимого идеала, который постоянен и неизменен вечно. (Скорее, он должен напоминать то, что у А. Бергсона именовалось «Жизненным Порывом» – об огромном влиянии учения о «Творческой эволюции» на мышление Хайдеггера неоднократно говорит О. Пёггелер). Бог – это Жизненный Порыв, который проходит мимо человека – и, проходя, подает ему «знаки» – приветствует, указывает и манит. Без ответа на эти «знаки», открывающиеся в хайдеггеровские «мгновения», которые он толкует с помощью этимологии как «моментальное откровение подлинного-собственного», человек не вступит в контакт со Священным. Поэты-пророки только помогают человеку увидеть уже увиденное, но не понятое и не прочувствованное. Теологи – не те, которые отдают себя рациональному изложению веры и пытаются установить консенсус в вере, а те, которые остаются криптомистиками, предаваясь экзегезе – подводят человека к тому же самостоятельному, ответственному вступлению в контакт с Запредельным. А философы… Философы только разрабатывают язык, на котором все эти люди могут говорить друг с другом.

Все это и хотелось бы сказать, предваряя публикуемый ниже перевод раздела книги О. Пёггелера «Новые пути с Хайдеггером», касающегося того, как М. Хайдеггер видел теологию и ее проблемы.

Примечания

[1]  Коначева С. А. Бытие. Священное. Бог. Хайдеггер и философская теология XX века. М.: РГГУ. 2010. С. 352.; Нижников С. А. Мертв ли Бог? М. Хайдеггер о нигилизме и метафизике // Пространство и Время. № 2 (16). 2014. С. 57–62;  Галинский А. М. Онто-теология и преодоление метафизики.  М. Хайдеггер, Ж.-Л. Марион и христианская традиция // Вестник ПСТГУ. I. Богословие. Философия. Вып. 4 (60). 2015. С. 55–71; Бурмистров М. Ю. Теология и конец метафизики // Вестник ПСТГУ. I. Богословие. Философия. Вып. 3 (35). 2011. С. 85–98.

[2]  Nietzsche F. Also sprach Zarathustra // Kritiche Studienausgabe Herausgegeben von Giorgio Colli und Mazzino Montinari, Neuausgabe, München, Walter de Gruyter GmbH & Co. KG, 1999. Bd. 4. S. 29.

[3] Ibid.

[4] Ibid. S. 29–30.

[5] Ibid. S. 30.

[6] Ibid. S. 30–31.

[7] Ibid. S. 31.

 

© О. А. Матвейчев, А. В. Перцев, 2016