А. В. Перцев. Актуальность Гете: конец Просвещения

 3,966 просмотров за всё время,  1 просмотров сегодня

Аннотация/Annotation

Аннотация: В статье рассматривается взаимосвязь философских представлений И. В. Гете о природе, человеке и познании, влияние его пантеизма на творчество, в частности — на содержание «Фауста». Философские идеи Гете трактуются как первоисточник немецкой «философии жизни». Показывается их актуальность для современности — в частности, для решения проблемы соотношения биологической и этической трактовок человека.

Ключевые слова: политеизм, монотеизм, «философия жизни», кризис Просвещения, биоэтика, «Фауст» Гете

A. Pertsev

ACTUALITY OF GOETHE: THE END OF ENLIGHTENMENT

Annotation: The article discusses the relationship of the philosophical conception of Goethe about nature, man and cognition, the influence of his Pantheism on creativity, in particular on the content of «Faust». Goethe’s philosophical ideas are treated as the source of German «philosophy of life». It is demonstrated their actuality for contemporary, especially for decision the problems of correlation of biological and ethical interpretations of the human being.

Key words: polytheism, monotheism, «Philosophy of life» («Lebensphilosophie»), crisis of Enlightenment, bioethics, Goethe’s «Faust»

[свернуть]

 

Конец Просвещения в описании великого И. В. Гете происходит таким образом. Ученый Фауст, который, как и многие люди в годах, мучается бессонницей во дворце, слышит разговор четырех ведьм — за дверью, на улице. Их зовут Нехватка, Вина, Забота и Нужда. Позднее, как они говорят, придет и еще одна их сестра — Смерть. (Чем, спрашивается, не названия для пограничных ситуаций немецкого экзистенциализма? Для немцев Гете — то же, что для русских — Пушкин. Это «их все». Каждый читал. Каждый помнит наизусть со школы. Так что К. Ясперс, выдумывая названия пограничных ситуаций, знал имена ведьм из «Фауста». И М. Хайдеггер знал про ведьму Заботу. Но вот есть разница — для экзистенциалиста пограничные ситуации есть возможность прояснения пути к подлинно человеческому существованию, возможность прорыва к лучшему, — а для Гете это злые ведьмы, а вовсе не моменты жизненного прозрения).

Ведьмы сетуют, что дверь Фауста непреодолима для них, и только Забота пролазит к нему сквозь замочную скважину, потому что она вездесуща и держит в своей узде всех на свете. У некоторых экзистенциалистов эта Забота оборачивается Тоской, Скукой и Тошнотой. (Впрочем, эта Тошнота от мира возникает, в описании Сартра, не в горле, а в руках; украинцы перевели название его романа «Тошнота» так — «Нудота»).

В изящном, но художественном переводе Б. Пастернака монолог Заботы звучит так:

 

Если внять мне не желаешь,

Сердцем ты меня узнаешь.

В разных видах, я везде

Всех держу в своей узде.

Я на море и на суше

Повергаю в малодушье,

Незнакома, незвана,

Всем судьбой предрешена.

Что, ты Заботы не знавал в былом?

<…>

 

Кто в мои попался сети,

Ничему не рад на свете.

Солнце встанет, солнце сядет,

Но морщин он не разгладит.

Все пред ним покрыто мраком,

Все недобрым служит знаком,

И плывет богатство мимо

У такого нелюдима.

Полон дом, — он голодает,

Копит впрок, недоедает,

Тихо усидеть не может,

Черный день его тревожит.

Будущее роковое

Не дает ему покоя.

 

<…>

И колеблется тупица,

Думая, на что решиться.

У него на полдороге

Могут подкоситься ноги.

Положенье все серьезней,

Он повсюду видит козни.

Злой, пришибленный, кургузый,

Он себе и всем в обузу

И живет наполовину,

Полутруп, полуруина.

За ничтожность, за блужданья,

За безволье, за шатанье,

За сомненья, за смешенье

Полусна и полубденья

Он достоин без пощады

Уготованного ада.

 

Весь без исключения набор экзистенциалистских переживаний навевается описанной Заботой, но Фауст, в отличие от С. Кьеркегора, Ф. М. Достоевского и их последователей, отнюдь не стремится извлечь из этих страданий очищение души и подлинность существования. Страх, по его мнению, не ведет к прорыву, к озарению, к обретению подлинности. Фауст отвечает ведьме в духе немецкой «философии жизни» — которая, собственно, и возникает с этого самого момента:

 

Навязчивые страхи! Ваша власть –

Проклятье человеческого рода.

Вы превратили в пытку и напасть

Привычный круг людского обихода.

Дай силу демонам, и их не сбыть.

Не выношу их нравственного гнета.

Но больше всех бессмыслиц, может быть,

Я презираю власть твою, Забота!

 

Ответ на эти слабости может быть лишь один — мобилизация в себе воли к жизни. Жить здесь и сейчас, следуя лозунгу «В начале было дело!», не уходить в заоблачные миры науки, а погружаться с наслаждением в повседневность, соединяясь с природой — вот в чем должна заключаться подлинная жизнь. Фауст жалеет, что не всегда жил ею, удаляясь в вымышленный научный мир.

 

Я шел всю жизнь беспечно напролом

И удовлетворял свои желанья,

Что злило, оставлял я без вниманья,

Что умиляло, не тужил о том.

Я следовал желаньям, молодой,

Я исполнял их сгоряча, в порыве.

Тогда я жил с размахом, с широтой,

Ну а теперь — скромней и бережливей.

Я этот свет достаточно постиг.

Глупец, кто сочинит потусторонний,

Уверует, что там его двойник,

И пустится за призраком в погоню.

Стой на своих ногах, будь даровит,

Брось вечность утверждать за облаками!

Нам здешний мир так много говорит!

Что надо знать, то можно взять руками.

Так и живи, так к цели и шагай,

Не глядя, вспять, спиною к привиденьям,

В движенье находя свой ад и рай,

Не утоленный ни одним мгновеньем!

 

Но воля к мощи, то есть здоровый — природный! — авантюризм творца (поэм, картин, новых порядков, словом, всех форм жизни), Фауста уже оставила. Она была свойственна ему в молодости, но — прошла. Он уже не живет «с размахом и широтой», он стал «скромней и бережливей». Тот, кто не поддерживает волю к мощи к себе и утрачивает творческий жизненный тонус, уже не может бороться с ведьмами и бесами. Итог печален: ведьма Забота, платя проклятьем за презрение к себе, дует ему в глаза — и Фауст перед смертью слепнет. (Так объясняет слепоту старинное немецкое поверье).

С наступлением этой слепоты ученого Фауста и начинается конец Просвещения. Ученый утрачивает способность видеть истинный смысл происходящего вокруг. Он, так сказать, становится старчески неадекватным. Он все еще верит в возможность просвещения мира и соответствующее его инновационное преобразование по научному плану с «дорожной картой». Оно, просвещение, вот-вот восторжествует, и наступит то самое мгновенье, которое будет признано Фаустом прекрасным. (Тут-то Мефистофель, в соответствии с договором, и прервет его жизнь).

Ослепший Фауст зовет (в ночи!) к труду во славу науки и разума, к реализации грандиозных инженерных проектов:

 

Вокруг меня сгустились ночи тени,

Но свет внутри меня ведь не погас.

Бессонна мысль и жаждет исполненья,

И жив распорядителя приказ.

Вставайте на работу дружным скопом!

Рассыпьтесь цепью, где я укажу.

Кирки, лопаты, тачки землекопам!

Выравнивайте вал по чертежу!

Награда всем, несметною артелью

Работавшим над стройкою плотин!

Труд тысяч рук достигнет высшей цели,

Которую наметил ум один.

 

Но нет их, давно нет уже тех вдохновенных работников-энтузиастов, в честь которых позднее станут называть марши и шоссе. Вместо энтузиастов эффективный менеджер Мефистофель приводит мелких злых бесов — лемуров.

 

Мефистофель

Эй, эй, сюда, сюда скорей,

Сюда, народ понурый,

Из жил, и связок, и костей

Скроенные лемуры!

Лемуры

(хором)

Куда нас хочешь посылай,

Но, в некотором роде,

Слыхали мы, что целый край

Нам отдан под угодья.

Мы взяли колышки для вех

И цепи для промера,

Но для чего ты звал нас всех,

Забыли землемеры.

 

Это, конечно, не творцы. Это, как говорят ныне, офисный пролетариат. Но — установивший свою офисную пролетарскую диктатуру. Творцы ничего не меряют за собой. Полет их мысли, размах их творчества не вписывается ни в какие рамки и расчеты. Кто летит, тот не меряет. Меряет сторонний наблюдатель, летать не способный. Меряет — в том числе и науку посредством наукометрии — только аппаратчик, клерк, учетчик. Колышки и цепи для промера (по-нынешнему — рулетки) лемуры, представляющие офисный научный планктон, принесли с собой, чтобы замерить размеры ямы для могилы великого просветителя — Фауста.

Гениальный Гете знал еще за век с лишним до изобретения компьютеров и прочих средств тотального учета и контроля, что наукометры будут мерить Фауста по себе. Мефистофель, правда, подсказал лемурам, чтобы они выбрали самого рослого — иначе бы они, следуя политкорректному принципу демократии в науке и в культуре, признали бы всех равными и, чтобы рыть поменьше, определили бы размеры могильной ямы Фаусту по самому мелкому из своих. Фауст бы не вошел в нее. Пришлось бы его предварительно унижать и преуменьшать его значение.

 

Мефистофель

Я вам работу дам одну;

Меж вами рослый самый

Пускай растянется в длину,

По нем и ройте яму.

Как рыл отец ваш для отца

Кладбищенскую глину,

Переселенцу из дворца

Копайте домовину.

 

Мелкие бесы копают могилу просветителю Фаусту. Но тот — в силу своей слепоты — с радостью внимает этим звукам.

 

Фауст

(выходит ощупью из дворца,

хватаясь за дверные косяки)

Как мне приятен этот стук лопат!

Рабочие, их разобрав, толпою

Кладут границу бешенству прибоя

И, как бы землю примирив с собою,

Возводят, вал и насыпи крепят.

Мефистофель

(в сторону)

На мельницу мою ты воду льешь.

Плотиной думая сковать буруны,

Морскому черту, старику Нептуну,

Заранее готовишь ты кутеж.

В союзе с нами против вас стихии,

И ты узнаешь силы роковые,

И в разрушенье сам, как все, придешь.

Фауст

Надсмотрщик!

Мефистофель

Здесь!

Фауст

Усилий не жалей!

Задатками и всевозможной льготой

Вербуй сюда работников без счету

И доноси мне каждый день с работы,

Как подвигается рытье траншей.

Мефистофель

(вполголоса)

На этот раз, насколько разумею,

Тебе могилу роют, — не траншею.

Фауст

Болото тянется вдоль гор,

Губя работы наши вчуже.

Но чтоб очистить весь простор,

Я воду отведу из лужи.

Мильоны я стяну сюда

На девственную землю нашу.

Я жизнь их не обезопашу,

Но благодатностью труда

И вольной волею украшу.

Стада и люди, нивы, села

Раскинутся на целине,

К которой дедов труд тяжелый

Подвел высокий вал извне.

Внутри по-райски заживется.

Пусть точит вал морской прилив,

Народ, умеющий бороться,

Всегда заделает прорыв.

Вот мысль, которой весь я предан,

Итог всего, что ум скопил.

Лишь тот, кем бой за жизнь изведан,

Жизнь и свободу заслужил.

Так именно, вседневно, ежегодно,

Трудясь, борясь, опасностью шутя,

Пускай живут муж, старец и дитя.

Народ свободный на земле свободной

Увидеть я б хотел в такие дни.

Тогда бы мог воскликнуть я: “Мгновенье!

О как прекрасно ты, повремени!

Воплощены следы моих борений,

И не сотрутся никогда они”.

И это торжество предвосхищая,

Я высший миг сейчас переживаю.

Фауст падает навзничь. Лемуры

подхватывают его и кладут на землю.

 

С Просвещением покончено. Оговоренные в договоре с Мефистофелем слова о прекрасном мгновении сказаны. Фауста постигла смерть.

Но так ли это печально, чтобы грустить о нем?

 

***

Станем рассуждать. Сгубил Фауста, конечно, Мефистофель. Он же, как эффективный менеджер (Фауст по старинке называет его надсмотрщиком), устроил похороны с лемурами. Но значит ли это, что он, Мефистофель, совершил какое-то зло? Ведь он представлялся в самом начале «Фауста» как «часть той силы, которая постоянно хочет зла и постоянно творит добро»?

(Ein Teil von jener Kraft,

Die stets das Böse will

Und stets das Gute schafft.)

Так, может быть, погибель просветителя Фауста — это добро?

 

***

Вообще говоря, тут много непонятного. Если Мефистофель — который всегда говорит, между прочем, сущую «биологическую», то есть «жизненную» правду, будучи циником — называет себя «частью той силы, которая постоянно хочет зла и постоянно творит добро», то не означает ли это, что все, содеянное им — это добро? Хотя и замышлялось как зло? И, стало быть, погибель Фауста — это добро?

И вообще: что это значит — хотеть зла, но творить добро? Надо ли это понимать так, что Мефистофель — хронический неудачник? Хочет одного, а получается другое?

Но поостережемся называть Мефистофеля неудачником по этой причине.

Возможно, он обладает огромными возможностями, но сила, которая руководит им, еще могущественнее? И Мефистофель иногда вынужден действовать вопреки своей воле? Или — бессознательно? Не называем же мы неудачником апостола Павла, который сказал почти то же самое, только наоборот: «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю» (Рим. 7; 19).

Могущество Мефистофеля не вызывает сомнений. Но почему же тогда это могущество приводит к обратному результату? Споров вокруг этого загадочного по смыслу своему признания себя «частью той силы, которая постоянно хочет зла и постоянно творит добро» — много. Эти споры активно ведутся и в научной литературе, и даже в интернете, среди дилетантов. Пользователи интернета в большинстве своем связывают это суждение о желании зла, но творении добра с булгаковским Воландом — и в неуемной активности своей предлагают великое множество толкований этого суждения.

Одно из них — весьма оригинальное — выставляет Мефистофеля-Воланда существом, сугубо позитивным: он, дескать, хочет зла, потому что все время всех искушает, но тому, кто не искусился, делает добро — то есть поощряет за добродетель. Возьмем, например, Маргариту, с которой он так и поступил. Но тут следует вспомнить о том, Воланд Маргариту убил (пусть и вместе с любимым ей Мастером, чтобы они обрели если и не свет, то покой вдали от суетного мира). А для чего Мефистофель убивает Фауста? И каковы последствия этого? Обретает ли Фауст покой после смерти?

 

***

Чтобы ответить на этот вопрос, надо разобрать один очень важный афоризм Гете. Он не оставил пространных теологических и философских трудов, но изложил свое мировоззрение в различных произведениях, а также в рукописях, которые не были опубликованы при жизни; его друзья и поклонники собрали эти высказывания в книгу «Максимы и рефлексии», афоризмы в которой пронумерованы[1].

Афоризм № 49 в этой книге гласит: «В естествоведении мы пантеисты, в сочинительстве политеисты, в нравственности — монотеисты».

Вдумаемся в смысл сказанного. Философы, в отличие от теологов, были настолько дерзки, что они придумали классификацию религий — в зависимости от того, в каком отношении в этих религиях находятся бог и мир. Они выделили — если не углубляться в частности — три типа религий: теизм, деизм и пантеизм.

Теизмом называется такая религия, приверженцы которой признают, что мир создан богом как личностью. (Эту личность — точнее, сверхличность — всегда можно назвать по имени и лично попросить о чем-то; и она лично окажет помощь или пошлет кого-то от себя лично тебе помогать). Эта божественная личность — или личностный бог — творит мир. Примерно так, как человек строит себе дом — отсюда и название: «миро-здание». Понятно, что строитель не совпадает с домом, не растворяется в нем. Он существует отдельно, а дом — отдельно. Строитель может появляться в доме, а может и пребывать вне дома. По ту сторону его стен. В любой момент строитель может что-то изменить в конструкции дома, что-то добавить, что-то убрать, устроить в нем что-то по-новому. Спрашивается: может ли ученый-естествоиспытатель быть «на работе» верующим-теистом? Может ли он считать, что мир, который он изучает, построен какой-то божественной личностью, которая в любой момент способна по своему желанию что-то в своей постройке переделать — например, изменить физические законы? Устроить в «миро-здании» капитальный ремонт, снести перегородки, поменять мебель и т. п. Нет. Естествознание предполагает, что в мире есть законы, которые неизменны и не зависят ни от чьей субъективной воли — даже божественной. Каковы же эти законы?

Когда лидером наук была механика, позволявшая делать полезные механизмы, поначалу вызывавшие всеобщий восторг, все ученые — как это водится в научном мире — пытались равняться на науку-лидера и подражать ему. В результате родился механицизм — признание всего мира большим механизмом, который действует по механическим законам. (Причудливые его остатки сохранились даже в современной психологии — в концепции «вытеснения» как механизма психологической защиты: мысли и желания толкаются в голове, иные вытесняются в подсознание… Мыслям в голове тесно…).

Если мир — это механизм, то Бог предстает в виде изобретателя, конструктора и инженера-механика, который этот мир придумал и сделал. Но ведь механизм потому и притягателен, даже чудесен, что он работает сам по себе. Его создатель не нуждается в том, чтобы постоянно вмешиваться в его работу. Часовые механизмы считались в новое время шедевром техники. Поэтому религия деизма уподобила бога часовых дел мастеру: бог сотворил мир как часовой механизм, завел его, пустил в ход — и удалился.

Ученого-механика такая религия деизма, возможно, и устроила бы. Но она совершенно не устраивала ученого-биолога. Ведь часы не развиваются, они не растут, превращаясь из зародыша в зрелую особь, не видоизменяются в ходе эволюции. Элементарное скрещивание объяснить при помощи механики нельзя — не говоря уже об эволюции в планетарных масштабах. Часы вечно повторяют одно и то же. А жизнь, несмотря на усилия лемуров из министерств и ведомств, никак не поддается стандартизации и унификации.

Вот если бы можно было представить себе такие часы, которые шли бы сами, без вмешательств создателя, но при этом могли бы размножаться, творить себе подобное — и даже неподобное, а отклоняющееся от родительского образца! То есть — часы и творца в одном лице. Или, говоря по-современному, «умный дом», который не только сам собой управляет, но еще и строит сам себя и ремонтирует! Тогда бы мы как раз и получили пантеизм — религию, в которой главным божеством становится Природа.

Формулу, выражающую суть пантеизма, предложил в XVII веке Б. Спиноза, учение которого Гете считал наиболее близким к своему: Deus sive natura. Нет никакого бога, отдельного от природы и существующего вне ее, за ее пределами. Бог растворен в природе. Слился с ней. Объяснить и понять это нелегко. В общем, будем говорить: «Бог, или¸ иначе, Природа». Говорим Бог — подразумеваем Природа. Говорим Природа — подразумеваем Бог. Природа — это и творец, и сотворенное. Она творит сама себя. Она развивается, творя себя в этом развитии. Она сама воспроизводит себя — снова и снова.

Так думает ученый-биолог (а Гете много занимался биологией, пытаясь постичь развитие растений и животных). Но может ли ученый-биолог оставаться при своих пантеистических взглядах за пределами своей лаборатории? Может ли он свободно выражать их в обществе? Например, заявить, как это сделал Ф. Ницше, что человек — это всего лишь одно из животных среди других, да к тому же и «неопределившееся» — лишенное необходимых и автоматически действующих инстинктов, идеально приспособленное к окружающей среде и т. п.? Раз человек — это животное, то он должен жить по животным законам — вернее, по законам, которым следует все живое. Он должен вести ожесточенную борьбу за существование, без всяких ограничений, которые ему устанавливает совесть, стыд, сострадание и пр., проявлять агрессию?

Можно восхищаться стилем фрагмента «Природа», но захочет ли кто-нибудь жить в обществе под властью этого пантеистического «бога»? Ведь в его мире нет никакого уважения перед старостью, нет никакой помощи собрату с ограниченными возможностями, который там именуется «ущербным». Там нет никаких социальных программ, никакой помощи слабому. Наконец, там нет никакой устойчивой власти — она держится не на законе, не на авторитете достойнейших, а только на насилии — «на штыках». Там, в мире пантеистической природы-бога, шла бы постоянная борьба всех против всех, и формулу «Человек человеку — волк» там произносили бы не с осуждением, как это принято со времен Т. Гоббса, а с восторгом!

Отсюда — вывод: у естествоиспытателя (а, особенно, у биолога и врача) обязательно должно быть двоемыслие. «На работе» он должен смотреть на человека как на животное или, если выразиться мягче, как на организм, подчиняющийся биологическим законам. А вот выйдя из своей лаборатории — даже в актовый зал, где будет проходить собрание коллектива биологов или врачей, — следует немедленно отключать в голове свою пантеистическую программу и включать другую, монотеистическую. Потому что все мы должны думать о том, что в нравственности мы должны быть монотеистами. Иначе наш общественный строй рухнет. Монотеизм предполагает, что бог — один, и он — един для всех. Он раз и навсегда определил своей волей моральные принципы и изложил их в виде заповедей. Все должны следовать им — иначе будут наказаны. Наказаны им же, всемогущим богом.

Единый и единственный Бог дает власть правителям. Он вверяет им право управлять своими подданными. И даже тогда, когда обществом правит не царь и не король — «помазанник Божий», — а какой-то коллективный орган (например, парламент), члены его должны следовать богоустановленной этике.

Здесь-то и возникает проблема цинизма, столь хорошо описанная П. Слотердайком в «Критике цинического разума». В античном мире, пишет Слотердайк, циник (или киник) был исключением, которое только подтверждает правило. На все Афины, которые вели совершенно социальный образ жизни, сознавая, что человек есть «полисное животное», то есть «социальное существо», был один Диоген, который вел себя, так сказать, биологически. Он уподоблял себя собаке, справлял сексуальные потребности прилюдно и не желал полемизировать с Платоном «культурно», в понятиях, потому что чувствовал себя на территории противника, — он бросал в ответ на понятийный аргумент ощипанного петуха или громко пускал ветры в ответ на рассуждения идеалистов-моралистов о высоких эманациях духа.

Сегодня, по мнению Слотердайка, цинизм превратился в универсальный диффузный феномен. Все просвещены — еще в средней школе, все отличают добро от зла — но все ведут себя по-животному, не следуя предписанным моральным нормам. (Сегодня, в эпоху повсеместного распространения «панка», это особенно заметно). Двоемыслие — «знаю хорошее, но делаю плохое», «знаю, как следует вести себя цивилизованно, но веду себя как дикарь» — стало не отклонением, а нормой.

Но первым это двоемыслие заметил именно Гете, истинный родоначальник немецкой «философии жизни». Фауст, возможно, еще сохранил остатки этических — читай: монотеистических — представлений. Мефистофель никогда их не придерживался.

А сам Гете? Он признает себя прежде всего ученым (главным достижением своей жизни считает исследование природы цвета, вторым — работу в сфере сравнительной биологии, поэтический талант свой ценит относительно невысоко — он хороший поэт, но хороших немецких поэтов в его время много). Значит, главная его вера — пантеизм. Это значит, что мы живем в мире, управляемом богом-природой, как она была описана в соответствующем фрагменте. Причем никакого «вне» у этого мира нет — ничего, кроме природы, не существует. Есть только то, что индусы называли «колесом сансары» (Гете увлекся индийским мировоззрением и увлек этим мировоззрением Шопенгауэра, с тех пор любой представитель немецкой «философии жизни» неравнодушен к восточным мыслителям). И это «колесо сансары», в котором происходит война всех против всех, будет вертеться вечно. Вот только это «колесо сансары» будет отныне именоваться Природой. Потому что Гете — пантеист. Это значит, что он не верит в существование ни богов, ни чертей за пределами природы. В мире есть только природа. Эта природа и есть бог. (Как говорил Спиноза, с которым Гете был в этом вопросе вполне согласен, «природа — или, иначе, бог»). Этот бог создает жизнь — и прибирает отжившее, чтобы освободить место для новой жизни. То, как ведет себя этот бог-природа, Гете описал в отрывке, авторство которого выяснилось только 50 лет спустя:

«Природа! Мы окружены и объяты ею, не будучи в состоянии ни выйти из нее, ни проникнуть в нее глубже. Не спрашивая и не предупреждая, она вовлекает нас в круговерть своего танца и несется вместе с нами, пока мы не выбьемся из сил и не выпадем из ее рук.

Она создает вечно новые образы; то, что есть ныне, не бывало еще никогда, то, что было, никогда не вернется. Все ново, и все же всегда-старо.

Мы живем среди нее и — чужие ей. Она беспрестанно говорит с нами и — не выдает своих тайн. Мы постоянно воздействуем на нее и все же не имеем над ней ни малейшей власти.

Она, кажется, готова на все ради того, чтобы произвести на свет индивидуальность — и ни в грош не ставит индивида. Она постоянно строит и постоянно разрушает, и мастерские ее недоступны.

Она живет исключительно в своих детях, но их мать — где же она? Она уникальная искусница: из наипростейших материалов — величайшие контрасты; без малейшего видимого напряжения — к величайшему совершенству, к точнейшей определенности, всегда облеченной во что-то пластичное, чуждое резкости. Каждое из творений ее имеет собственную сущность, каждое из явлений ее — наиотдельнейшее понятие, и, тем не менее, все это составляет одно.

Она разыгрывает спектакль; видит ли она его сама, мы не знаем, и все же она играет его для нас, стоящих где-то в уголке.

В ней — вечная жизнь, становление и движение, и все же она не продвигается вперед. Она вечно преображается, и ни на миг нет в ней покоя. Она и понятия не имеет о постоянстве и неизменности, а покой она удостоила своего проклятия. Она — крепка и незыблема. Поступь ее размеренна, исключения ее — редки, законы ее не подвержены изменениям.

Она мыслит и чувствует постоянно, но не как человек, а как Природа. Она таит некий собственный всеохватный смысл, усмотреть которого в ней не может никто.

Все люди — в ней, и она — во всех людях. Со всеми она ведет дружескую игру и радуется тем больше, чем больше они у нее выигрывают. Со многими она играет столь неявно, что игра уже подходит к концу, а они все не замечают этого.

И самое неестественное — это тоже Природа. Тот, кто не видит ее везде и всюду, не видит ее по-настоящему нигде.

Она любит сама себя и вечно не сводит с себя бесчисленных глаз, вечно прикована к себе множеством сердец. Она разделилась в себе, чтобы доставлять себе самой наслаждение. Она постоянно взращивает все новых любителей наслаждений, чтобы неутолимо передавать себя все дальше и дальше.

Она радуется иллюзии. Того, кто разрушает иллюзию в себе и в других, она карает, как самый жестокий тиран. Того, кто доверчиво принимает ее, она прижимает к своему сердцу, словно ребенка.

Детям ее несть числа. Ни с одним из них, где бы он ни был, она не бывает скаредна, но у нее есть любимцы, которым она дает поистине расточительно и ради которых готова на многие жертвы. Величие — вот условие для ее покровительства и защиты.

Она внезапно вызывает свои творения из небытия и не сообщает им, откуда они явились и куда направляются. Их дело — идти. Путь ведом ей.

Пружин, приводящих в движение все, у нее не так много, но они не знают сносу, они всегда действенны, всегда разнообразны.

Ее спектакль всегда — премьера, потому что она создает все новых зрителей для него. Жизнь — прекраснейшее ее изобретение, а смерть — просто уловка, на которую она пускается, чтобы иметь много жизни.

Она укутывает человека в глупость, и постоянно побуждает стремиться к свету. Она делает его приземленным и тяжеловесным, но снова и снова тормошит и встряхивает его.

Она дарует потребности, потому что любит движение. Чудо, что она добивается всего этого движения, используя столь немногие средства. Каждая потребность — во благо. Быстро удовлетворяется, быстро вырастает снова. Если она дает одной потребностью больше, то это — новый источник радости и наслаждения. Но она быстро восстанавливает равновесие. Каждое из мгновений она заставляет тянуться предельно долго, и в любое из них она — уже у цели.

Она — сама суета и пустое кокетство, но — только не для нас, для которых она поставила себя превыше всего.

Каждому ребенку она позволяет ломать голову над своими загадками, каждому глупцу — выносить суждения о ней, тысячам — тупо проходить мимо и не видеть ровным счетом ничего — и радуется в каждом, и каждого заставляет заплатить ей сполна.

Ее законам повинуются даже тогда, когда стремятся воспротивиться им, и действуют заодно с ней даже тогда, когда намерены действовать вопреки ей.

Все, что она дает, она превращает в благо, ведь она делает это поистине необходимым и незаменимым. Она не стремится вызвать страстное стремление к себе; она желает не вызвать пресыщения.

У нее нет ни языка, ни дара речи, но она творит языки и сердца, которыми она говорит и чувствует.

Венец ее — это любовь. Только благодаря любви можно стать ближе к ней. Она создает бездны и пропасти меж всеми существами, и все они страстно желают слиться друг с другом. Она разделила все, чтобы соединять все. Она полагает, что после нескольких глотков из кубка любви отнюдь не повредит потрудиться ради жизни.

Она — это все. Она вознаграждает себя сама и наказывает себя сама, сама радует себя и сама мучает. Она сурова и мягка, ласкова и пугающа, бессильна и всемогуща. Все и всегда суще в ней. Она не ведает прошлого и будущего. Настоящее — вот ее вечность. Она добра и благосклонна. Я пою хвалу ей со всеми ее творениями. Она мудра и тиха. У нее нельзя вырвать силой никакого объяснения, невозможно вынудить ее сделать какой-то подарок — если только она не даст их добровольно. Она хитрит, но — ради благой цели, и будет лучше всего не обращать внимания на ее хитрости.

Она — цельна и все же всегда остается незавершенной. Так, как она действует, она может действовать всегда.

Каждому она является в особом обличье. Она скрывается за тысячью имен и понятий, и она всегда — одна и та же.

Она ввела меня в игру, она и выведет меня из нее. Я вверяю себя ей. Она может располагать мною. Она не станет ненавидеть свое собственное творение. Это не я вел речь о ней. Нет, все, что истинно, и все, что ложно, сказала она сама. Все — ее вина, все — ее заслуга»[2].

Услышав чтение этого произведения на лекции в университете, юный Зигмунд Фрейд передумал быть юристом и решил стать врачом — служителем всесильной природы. Как Мефистофель… Ведь если вне пантеистической Природы ничего нет — ни потустороннего мира, ни ада, ни рая, ни сатаны, ни Бога, — то Мефистофель есть именно часть Природы. Она, Природа, и есть та сила, которая все время хочет зла, но все время творит добро. Или наоборот: хочет добра, но творит зло. Впрочем, для нее, пантеистической Природы, нет ни добра, ни зла. Она — как Жизнь — существует по ту сторону добра и зла. Она убивает отжившее, чтобы освободить место для новой жизни… И это убийство убийством не считается…

«Das sogenannte Böse» — так назвал свою книгу об агрессии как чисто биологическом механизме для обеспечения жизни лауреат Нобелевской премии, биолог Конрад Лоренц. Что означает: «Так называемое зло». В нашей стране, где монотеизм зафиксирован в государственном гимне, такое пантеистическое название было невозможным. Книга называется в русском переводе — «Агрессия».

Никому непозволительно у нас быть по ту сторону добра и зла. Это, наверное, к лучшему. Но запомним: именно Гете — задолго до Ницше — зафиксировал несовместимость (пантеистической) биологии и (монотеистической) этики. Если бы ему сказали, что существует «биоэтика», он бы только весело засмеялся.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

[1] Johann Wolfgang von Goethe. Maximen und Reflexionen. C. H. Beck oHG dtv. München, 2006.

[2] [Die Natur]. Fragment // Goethes Werke in zwoelf Baenden. Berlin und Weimar. 1981. Bd. 12. S. 10–13.

 

© А. В. Перцев, 2016