А. В. Перцев. Ницшеанство как философия интроверта: поэтическая феноменология жизни

Аннотация/Annotation

Аннотация: Данная статья посвящена рассмотрению феномена творца-суперинтроверта, в котором высочайшая степень интровертности трансформируется в антиэгоизм, — чистый альтруизм. Притом интровертность рассматривается как способ бесконечного расширения внутреннего мира, тогда как поэзия — как ясновидение.

Ключевые слова: интровертность, феноменология, целостность, антиэгоизм, внутренний мир, поэзия.

A. Pertsev

NIETZSCHEANISM AS PHILOSOPHY OF INTROVERT: POETIC PHENOMENOLOGY OF LIFE

Annotation: This article is devoted to the phenomenon of the creator-superintrovert. Just here the highest degree of introvertness is transformed into anti-egoism — pure altruism. And besides the introvertedness is considered as a way of endless expansion of the inner world, while the poetry — as second sight.

Key words: introversion, phenomenology, integrality, anti-egoism, inner world, poetry.

[свернуть]

 

Несколько лет назад в беседе с В. В. Мироновым, выдающимся философом и организатором философского образования в России, один из видных деятелей то ли Министерства, то ли Академии наук — из числа естествоиспытателей — предложил исключить из программы подготовки аспирантов историю философии как совершенно бесполезное знание. Ведь никому же не приходит в голову сегодня всерьез изучать всякие глупости из истории физики — начиная с первобытных представлений о плоском мире? Кому ныне интересно, что думали физики прошлого о корпускулах или о флогистоне?

В. В. Миронов мудро не согласился с этим человеком из мира естествоиспытателей. И сегодняшний интернет свидетельствует, что спорил он со своим оппонентом не напрасно. Стремительно увеличивается во всем мире количество людей, которые считают, что Земля — плоская. Ширятся ряды тех, кто не хочет быть ученым, а хочет оставаться неучем. (Ссылаясь на то, что Митрофан Простаков оказался прав: географию учить не нужно, извозчик из турфирмы довезет.) С точки зрения физики, этих процессов просто не объяснить: как может человек хотеть депросвещения и закрытия открытых законов физики? А вот с точки зрения философии и ее истории такие процессы вполне объяснимы.

Потребность видеть мир в целом у человека — экзистенциальна. Он не может жить, если не видит мир в целом. Он не может сориентироваться в нем, не может определить путь, по которому идти, — путь, на котором останется его след. А физики говорят ему, что мир раздроблен на великое множество мельчайших частиц — одних только кварков они насчитывают то ли 300, то ли 400. Человек не может представить себе миро-здание, которое построено из 300–400 видов кирпичиков. (Да еще и некоторые из этих кирпичиков аннигилируют при встрече, превращаясь в свет!) В таком миро-здании человеку неуютно и ненадежно.

Человеку непременно надо видеть миро-здание как дом — то есть как Целое. И себя видеть как Целое в этом Целом. Потому что смысл можно определить, только идя от Целого. Смысла одной вещи, одной жизни, одного события — не существует, если они не берутся в контексте Целого. Вещь обретает свой смысл только в контексте всего мира, объемлющего все вещи. Человеческая жизнь обретает свой смысл только в контексте всей жизни Человечества — в его прошлом, настоящем и будущем. Событие обретает свой смысл только в контексте всей истории — как Целого.

Может ли эмпирик-экстраверт собрать весь мир воедино, в Целое, наблюдая за ним? Нет. В наблюдении, в опыте мир, человечество, история предстают как множества разнообразного отдельного, никак не собирающегося в единое целое. Тут можно только развести руками и сказать: «И такое бывает, и сякое бывает, и всякое бывает». Можно, конечно, подсчитать статистику и построить таблички с графиками. Но Единого Целого все равно не будет. Так, значит, не будет и смысла мира? И смысла жизни в нем? Одна только сплошная волатильность.

Человечество, состоящее из одних только экстравертов, давно впало бы в уныние, утратив смысл своей жизни — и оказалось бы нежизнеспособным. Но, на счастье, в нем есть интроверты, которые собирают весь мир «внутри себя» — в свой «внутренний мир». У великих людей-интровертов этот «внутренний мир» объемлет всю вселенную. И они учат — насколько это возможно — экстравертов делать то же самое. Целое возникает, когда человек собирает его «внутри себя». «Внутри» человека, в его «душе» мир, человечество, жизнь, история всегда выступают исключительно как единства. Расколотость внутреннего мира — это психиатрический диагноз. В человеческих познавательных способностях есть нечто вроде компьютерной программы[1], которая заставляет собирать весь мир воедино. Другое дело, что, по мнению И. Канта, эта программа все время «зависает», выдавая «антиномии». Но человека это отнюдь не останавливает. Он сводит и сводит внутри себя в единое «миросозерцание», если ему в этом помогают великие интроверты-гуманитарии.

Причем делает это для себя каждый (!) человек. У каждого из людей внутри — целостное миросозерцание. Даже несмотря на дробящую его деятельность интернета, демонстрирующую множество различных миров и ликвидирующую сам вопрос о смысле жизни. Человек сопротивляется этому. Он все еще предстает для себя центром того целостного мира, который он «собирает внутри себя». У каждого человека есть потому страшная тайна — он там, «внутри себя», чувствует себя Демиургом, Центром мира, его Объединителем, Задающим Смысл. Но имеют храбрость сказать об этом лишь самые дерзостные интроверты — вроде А. Шопенгауэра, Ф. Ницше, Л. Н. Толстого и прочих гениев. Это — больше, чем интроверты. Они оказались по ту сторону интровертов и экстравертов, раз решились во всеуслышание сказать об этом. Именно потому поэт в России — «больше, чем поэт». Это — интроверт, который больше, чем интроверт. Это — интроверт, прививающий интроверсию экстравертам.

Еще в XIX веке таких людей было немного. В XX их стало на порядок больше. А сегодня это стремление быть Центром мира, стремление самостоятельно, на свой лад организовывать мир в Целое, превращая в свой фон, выявилось у всех, всех, всех молодых людей — благодаря технической возможности снимать «селфи»! «Селфи» — это и есть вынесенное вовне и выкладываемое в глобальную сеть внутреннее миросозерцание. Просто нынешняя молодежь «утратила стыд и скромность» — и теперь открыто предъявляет при помощи специальной «палки» и фотокамеры что-то такое, что раньше осмеливались заявлять только гении. Кто был ничем, стал всем! Он теперь центр мира как целого. Он теперь присутствует в мире всегда, постоянно, объединяя его в Целое вокруг себя. (Молодежь снимает только селфи, тогда как старшее поколение, воспитанное в скромности, автоспуском не злоупотребляло — и не только потому, что это было сложнее, чем пользоваться селфи-палкой). Просто снимать себя считалось как-то нескромным. Все равно как в философии — примысливать себя к миру. Раньше надо было снимать объективный мир, не добавляя к нему ничего от себя — ничего, предосудительно субъективного. Снимать так, чтобы, как в материализме, непонятно было, кто его так видит и так снял. А сейчас — при рассматривании селфи, выложенного во вселенский интернет, — сразу видно, кто именно это так снял, кто это выстроил такую картину мира — вот он, пожалуйста, красуется довольный в самом центре, с наименее искаженной широкоугольным объективом физиономией. (И физики, вглядываясь в эпоху «селфи» в историю своей науки — в «объективные» физические картины мира прошлых веков, вдруг начинают с удивлением замечать на них следы физиков прошлого, наложивших свой отпечаток на мир. Спроецировавших на весь окружающий мир устройство своего собственного «внутреннего мира» с собою в центре…)

Но все же: когда физик говорит о мире, он говорит о «внешнем» мире. И физик рассматривает в этом «внешнем» мире частности, из которых он состоит.

Когда же о мире говорит философ, он говорит о «внутреннем мире» как Целом (даже если, будучи материалистом, и не осознает этого). Но в этот «внутренний» мир он предварительно вобрал все самое важное из «внешнего». Он вобрал в себя и соединил там в Единое Целое и космос, и всех людей в их истории, и все вещи, и все, все, все достойное обозрения и упоминания. Он — демиург этого «внутреннего мира». А потому он внутри себя далек от скромности и самоуничижения. (Именно потому философия так плохо уживается с религией и ее этикой, стремящейся эту гордыню обуздать.)

Но такое ощущение себя (пусть и «внутри», тайно, «про себя») Демиургом, Творящим Целое — вовсе не проявление гордыни и не самолюбование какого-то наглого субъекта, который везде выставляет на передний план одно только собственное Я.

Наоборот, от собственного эгоистического Я у великого интроверта ничего не осталось. Его Я распределилось между всеми людьми, планетами, растениями, животными, вещами и богами этого «внутреннего мира». Каждому досталась какая-то частица всеохватывающего внутреннего Я, которое пропитало все, словно клей, и соединило в единый «внутренний мир».

Так удалось увидеть смысл Целого Мира и смысл человеческой жизни в нем. Это — важно для каждого человека. Вот почему великий интроверт желает рассказать о собственном Я всему человечеству. Это — не зазнайство вовсе, а, наоборот, предельный альтруизм. Потому что моя автобиография — это автобиография всего мира как Целого, открывшаяся мне во внутреннем созерцании.

Ф. Ницше объяснил эту феноменологическую суть своей философии в гениальном фрагменте, который даже не публиковал. (Только гений может оставлять неопубликованными гениальные вещи!) Фрагмент так и остался среди подготовительных материалов к книге «Утренняя заря». Вот он, этот фрагмент:

«Наше отношение к самим себе! Эгоизм вовсе ничего не говорит. Мы направляем на себя все хорошие и дурные страсти, мышление о себе, чувство в пользу себя и против себя, борьбу в себе; мы никогда не смотрим на себя как на индивидуум, но как на двойственность или множественность. Все социальные явления (дружбу, месть, зависть) мы применяем к себе. Наивный эгоизм животного совершенно видоизменяется вследствие наших социальных привычек, мы уже не можем чувствовать единичность ego, мы чувствуем только множественность. Мы разбились на части и дробимся все больше и больше. Социальные страсти (дружба, ненависть, зависть), обусловленные множественностью, преобразили нас: мы перенесли “общество” в себя, и “уходить в себя” — не значит бежать от общества, часто это значит мучительно мечтать и толковать совершающиеся с нами факты по схеме более ранних переживаний. Не только Бога, но все существа, известные нам, мы принимаем в себя: мы космос, насколько мы его поняли или вообразили что поняли. Оливковое дерево и буря, кошелек и газета сделались частью нас самих»[2].

Если все в мире — это часть нас самих, то повествование о самом себе — это повествование о Мире как Целом. Ничего личного. Моя автобиография — это Автобиография Единого Мира.

Да, ничего личного и индивидуального! Это Само Бытие пишет собственную автобиографию, прибегая для этого к услугам интроверта — уникального интроверта, решившегося во всеуслышание говорить об интимнейшем. Он вобрал в себя весь мир и объединил его в целое не по своей воле и инициативе. Его «озарило». Свершилось событие, в результате которого произошло соединение с Бытием — событие стало с-бытием, со-бытием с бытием.

Это внутреннее просветление интроверта только и позволяет узреть интуитивно-непосредственно Мир-в-Целом. А после этого гениальный интроверт — не в силах удержать в себе это великое знание — выпускает его на волю. Как удастся. Как получится. Насколько хватит языка и прочих выразительных средств. Так Единый «внутренний мир» выходит наружу.

Можно сказать и так: бытие явило себя в интроверте, которому пришлось, чтобы воспринять его зов, предварительно покинуть мир экстравертов и затвориться от него — в келье ли, в домике посреди Шварцвальда, на Соловках или даже в кабинете философии посреди какого-нибудь политехнического института, этого гнездилища закоренелых экстравертов. Какая, в сущности, разница — где именно?

Есть люди, устремленные вовне, — экстраверты. И есть люди, устремленные внутрь, — интроверты. Экстраверты страстно любят наблюдать и описывать мир вокруг. Они также очень любят наблюдать за другими (в том числе и с помощью видеокамер, подзорных труб, биноклей и прочих приспособлений), чтобы потом написать отчет о таких эмпирических наблюдениях в виде биографии-фактографии, «справки-объективки» и т. п. Факты в таких биографиях получаются разрозненными — как картинки с разных телекамер на мониторах.

Интроверты, наоборот, предпочитают обращать свой взор внутрь себя. Они собирают там из материала, который был когда-то «внешним», свой внутренний мир, который, словно фотография-«селфи», организуется вокруг Я и становится Целостным Миром. Впрочем, Я не только стоит в центре его, но им проникаются все вещи и существа, обитающие во внутреннем мире. Я интроверта пропитывает их, как клей, и соединяет нерасторжимо.

Обычный интроверт замыкается в этом собственном мире, в крайности доходя до полного аутизма. Но интроверт незаконченный, настроенный человеколюбиво, стремится облагодетельствовать человечество, предъявив ему, страдающему излишней экстравертностью, мир как Целое. Он принимается снимать «селфи» и выкладывать их в интернет. В эпохи, когда интернета еще не было, такие нестандартные интроверты, ищущие коммуникации с экстравертами, писали «исповеди» (литературные) и автобиографии, а также автопортреты.

Ф. Ницше писал такие автобиографии всю жизнь. Первую он написал в 14 лет. Последнюю — «Ecce homo» — закончил и сдал в печать перед самым наступлением безумия. Автобиографические сведения — собственные жизнеописания — есть едва ли не в каждой его книге, в особенности — в предисловиях к ним. (В этом плане Ф. Ницше уподобился голландскому художнику Рембрандту Харменсу ван Рейну, который, прожив 63 года, написал не менее 75 автопортретов (полагают, что на самом деле их было больше — около 100). Конечно, нынешних любителей «селфи» эта цифра никак не впечатлит — подумаешь, всего-то в среднем выходит по два автопортрета в год. Но ведь на портрет в ту далекую пору уходило неизмеримо больше времени, чем на «селфи»).

Говорит ли такое стремление к написанию «исповедей» и «автобиографий» только о чрезмерно высокой самооценке — или, как выражаются психиатры, о мании величия и «сверхценных идеях»? Нет, не говорит. Потому что выражаются так только психиатры профнепригодные — из числа экстравертов. Да, интроверт, который хочет что-то сообщить миру экстравертов, непрерывно рассказывает о себе. Но ведь он рассказывает не о себе как о себе, а о «внутреннем мире», который внутри него только и обрел целостность — в отличие от мира внешнего. Изображая себя, интроверт изображает только что-то важное в окружающем мире. И на автопортретах Рембрандта потому — вовсе не только он, Рембрандт. На них — все человечество, интериоризированное Рембрандтом, вобранное им в его внутренний мир. Точно так же, как в любовной лирике А. С. Пушкина — не только сам Пушкин, а все человечество, им герменевтически прочувствованное и выраженное. Как говорится, ничего личного. Одно только познание для общей пользы.

 

* * *

Вернемся, однако, к цитате из Ф. Ницше, которую мы разбираем, чтобы понять, как формируется внутри интроверта его внутренний мир. Станем постигать ее по разделениям, шаг за шагом. По собственному признанию интроверта Ф. Ницше, интроверт вовсе не остается один, уйдя в себя. Он расщепляет свое Я, воспроизводя в своем «внутреннем мире» весь внешний мир, все богатство и разнообразие общественных отношений, в которые он включен. Так что он на порядок более социален, чем экстраверт. Тот может прекратить общаться с людьми — ему достаточно просто уйти от них, выйти и закрыть за собой дверь. У интроверта такого не получится. Он будет постоянно носить всех других в своем собственном расщепленном Я, постоянно «ставить себя на место других» — то на место одного, то на место другого.

Тайна интроверта заключается в том, что он — в отличие от экстраверта — никогда не следует правилу «С глаз долой — из сердца вон». Даже если он удаляется от мира, становится «отшельником», который отошел от людей и общения с ними, он вовсе не пребывает в одиночестве в своей монашеской келье. Он унес туда в сердце своем и своем уме ближних и дальних, и не только современников, но и достойных людей из прошлого, и все важные, «небезразличные» вещи — весь мир, в котором жил.

Никому и в голову не придет обвинять в эгоизме святого затворника — на том основании, что он не общается ни с кем из людей и не участвует в хозяйственной деятельности монастыря. Все понимают, что он погружен в дела мира, носит его в себе постоянно, «проигрывает» в себе судьбы разных людей, ставит их в разные обстоятельства. Затворение от ближнего мира — это для него возможность жить в огромном мире, который он вобрал в себя.

Есть такие «затворники» и за стенами монастырей — в светской жизни. Даже в любом производственном коллективе. Они «берут все близко к сердцу». Они «чересчур переживают по поводу происходящего». Они сразу «замыкаются в себе, столкнувшись с жизненными трудностями». Они «все держат в себе». И так далее, и тому подобное: народные формулы, описывающие псевдоэгоизм подобного рода, можно приводить сколько угодно. Они придуманы в изобилии, потому что феномен чересчур уж распространенный. Сколько ни говори таким людям: «Не бери в голову!» — они берут все не только в голову, но и в сердце, и несут ответственность — за весь коллектив, за всю семью, за весь народ, за весь мир в целом. Они переживают за каждого — и за все человечество в целом. И переживают внутри себя, в своем внутреннем мире. Значит, они предварительно поместили туда все человечество без остатка…

Избавиться от этого великого содержания, которое всегда переполняет интроверта, можно только одним образом — вынеся его из себя на бумагу, на картины, на театральные подмостки. Но оно снова появится и накопится там, внутри. Экстраверт может пойти в писатели или в художники — сходить и вернуться, по своему собственному желанию. У интроверта выбора нет. И личной заслуги в создании столь богатого «внутреннего мира» нет никакой. Это не он решил «уйти в себя». Это его «внутренний мир» захватил его в свой плен без остатка — и не отдает. Интроверт — это вовсе не ущербный экстраверт. И не эгоистичный экстраверт. Он просто — «другое дерево» (Б. Л. Пастернак).

Он просто так — иначе — устроен кем-то — Природой, Богом, каким-то космическим началом, как его ни назови. Это «особенное устройство» — вовсе не его заслуга и не его недостаток. Просто он таков «по натуре». Даже если такой человек будет стараться стать экстравертом под влиянием обвинений в эгоизме, у него это не выйдет. Поэтому мораль как общественный регулятор к нему неприменима. Он живет, как выражается Ф. Ницше, по ту сторону добра и зла. Это не хорошо и не плохо — то, что он уходит в себя, изолируясь от повседневной жизни общества. Он просто не может иначе. На него нет смысла распространять правила экстравертов — в частности, производственную дисциплину, единообразные технологии и стандарты, режим труда и отдыха (как, впрочем, и правила охраны труда). Техника безопасности — в самом широком смысле — не для интровертов. Гуманитарные факультеты выполняют великую социальную миссию, удерживая их от появления на производстве.

Интроверт — это эгоист, которого бессмысленно называть эгоистом, потому что его не переделаешь. Сколько его ни ругай, сколько ни осуждай морально, экстравертом он никогда не станет. Психология (далее — психиатрия, правоприменительная практика, изоляция от общества) начинается тогда, когда перестает «срабатывать» этика. Если при помощи общественного мнения — то есть ненасильственно, только лишь при помощи словесного давления — не удается заставить индивида делать то, что нужно обществу (по представлению заставляющих), тогда общество пытается спасти лицо, не расписываясь в своем бессилии, а признавая действие неких могущественных «объективных факторов».

Все святые — интроверты. Потому что они не только забирают к себе во внутренний мир все человечество, но и страдают там за него. Переживают за всех. Сочувствуют всем. Жертвуют собой ради всех. Хотя эти другие, возможно, о таких жертвах даже не подозревают — ни сном, ни духом.

Интроверт (то есть «эгоист» в кавычках, которого описывает Ф. Ницше) вовсе не «уходит в себя» от общества. Он, наоборот, забирает все общество с собой — в свой внутренний мир. Он не изолируется от внешнего мира в своем внутреннем мире. Он, наоборот, берет с собой во внутренний мир весь мир внешний! Он постоянно носит с собой в себе все окружающее его общество, все человечество, всю вселенную.

Экстраверт, поглощенный своими связями с внешним миром, может отвернуться от него, когда ему надоест. Экстраверт способен сделать перерыв в общении с миром. Остаться в одиночестве, наслаждаясь своей внутренней пустотой и тишиной. Интроверт — этот антиэгоист! — напрочь лишен такой возможности, потому что он постоянно носит в себе всю вселенную, и ему ни на миг не уйти от нее.

Конечно же, такое не случается с интровертом сразу. Эта способность вбирать в себя весь космос развивается у него постепенно — и безгранично. И, видимо, надо различать интровертность различной степени. Начальные степени интровертности наблюдаются у каждого человека, даже предельно «приспособленного к жизни», «практичного», «деловитого», «реалистически мыслящего», — словом, настоящего, хотя и не стопроцентного экстраверта. Потому что экстравертом человек никогда не бывает на все сто процентов. Любой психологический тип — это абстракция, которая никогда не существует в реальности в чистом виде.

Представим себе такого практичного человека, «двумя ногами стоящего на земле», — и представим себе, к примеру, что на глазах у такого эмпирика-экстраверта, любящего наблюдать окружающий мир и регистрировать факты, поссорились двое друзей. Поводом для этого стало какое-то событие — например, прощальный поцелуй на морозе одного из них с девушкой другого. В духе современности представим себе, что это событие зафиксировано видеозаписью, аудиозаписью и всем, что только предусмотрено пакетом известной отечественной законодательницы. Эмпирик-экстраверт, воспитанный по Л. Витгенштейну, постарается ликвидировать конфликт своих друзей, рекомендуя им «не придавать этому факту никакого смысла». Он скажет, что поцелуй — это просто поцелуй, и ничего больше. Это — просто факт, в котором нет ровно никакого смысла. Это не повод для разрыва (для знакомства, для любви, для ревности и т. п.). Это — не легкомыслие, не разврат, не измена. Все это оценки, которые есть неправомерное привнесение смысла в факт. Все это — довольно расплывчато, а о том, о чем нельзя сказать ясно, с математически точными и строгими определениями, следует молчать. Поцелуй — это всего лишь факт соприкосновения губ. Каждый волен, конечно, вкладывать в этот факт свой смысл. Но лучше этого не делать, как учит прагматизм. В самом факте смысла нет — и нечего туда этот смысл вкладывать.

Экстраверт, однако, быстро убедится, что подобная его аргументация почему-то не убеждает и не мирит ссорящихся друзей. Оказывается, чтобы помирить их, нужен интроверт. И произойдет это не сразу. Интроверт первым делом переселит обоих друзей внутрь себя — и «поставит себя на место каждого». Ему предстоит посмотреть на зафиксированный эмпирически факт глазами и одного друга, и другого друга. Для этого придется разделить свое Я, по меньшей мере, на три части. Одно из них «вникнет» в одного друга, другое — «вникнет» в другого. Третье останется в роли арбитра (арбитры, впрочем, редко бывают беспристрастными).

Вспомним, что говорит Ф. Ницше: «…Мы никогда не смотрим на себя как на индивидуум, но как на двойственность или множественность. Все социальные явления (дружбу, месть, зависть) мы применяем к себе…».

Отнюдь не требуется владения особым искусством герменевтики и изощренным умением «вчувствования» в Другого, чтобы «вникнуть» в чужие переживания и сделать их своими. На это способна любая мать семейства, которая давно создала в своем «внутреннем мире» свое видение собственной семьи и отношений в ней. Она вполне способна, уединившись, «проигрывать» на своей внутренней сцене различные возможные ситуации, «ставить себя на место» каждого участника семейных конфликтов, «входить в его положение», смотреть на существующие отношения «его глазами». Такое изобилие просторечных выражений, существующих в языке, говорит о том, что подобная бесхитростная бытовая герменевтика в той или иной мере знакома каждому. Крайне редки такие «бесчувственные чурбаны», «думающие только о себе» — точнее, напрочь лишенные интровертности и не включающие других в свой «внутренний мир».

Но есть и более высокая степень интровертности, которую Ф. Ницше описывает как способность «мучительно мечтать и толковать совершающиеся с нами факты по схеме более ранних переживаний». В нашем случае это можно представить себе так: переживая конфликт в семействе, интроверт, ушедший в себя, глядит на него глазами всех участвовавших в этом конфликте членов семьи, родных и знакомых, а затем прикидывает, как посмотрели бы на этот конфликт упокоившиеся авторитетные представители рода, иностранцы, педагоги, моралисты прошлого и настоящего, деятели культуры и т. п.

Степень освоения культуры индивидом-интровертом резко увеличивает количество таких Я, на которые делится его собственное Я. Он может представить себе этот же факт ссоры глазами протопопа Сильвестра, составителя «Домостроя»… Песталоцци … Ушинского … Макаренко … принца Гамлета … апостола Павла … Будды … всего Человечества, как то делал Кант. (Культура и есть способность смотреть на факты глазами как можно большего числа различных личностей — то есть упражнение в самоотречении, в альтруизме, в разделении собственного Я на максимально возможное число других Я. Ныне это именуется толерантностью — без берегов и границ, вплоть до полного растворения собственного Я в Других).

Дело при этом даже не ограничивается только людьми. Еще более высокая, третья степень чувствительности интровертов выражается в том, что они способны прочувствовать данный конфликт, вжившись в образы домашних питомцев, а также других живых существ. (Особенно способностью сопереживать иным формам жизни отличаются буддисты, но также и биологи «от Бога»).

Наконец, как отмечает в приведенном высказывании Ф. Ницше, можно дойти и до четвертой степени интровертности — до способности чувствовать данный факт, воплотившись не только в живые существа, но и в предметы. Белла Ахмадулина в стихотворении «Ночь» поднялась от конкретных предметов на более высокий уровень обобщения, излагая уже общую теорию поведения и чувствования предметов:

 

Ужель грешно своей беды не знать!

Соблазн так сладок, так невинна малость —

нарушить этой ночи безымянность

и все, что в ней, по имени назвать.

Пока руке бездействовать велю,

любой предмет глядит с кокетством женским,

красуется, следит за каждым жестом,

нацеленным ему воздать хвалу.

Уверенный, что мной уже любим,

бубнит и клянчит голосок предмета,

его душа желает быть воспета,

и непременно голосом моим.

 

Постепенно мир интроверта наполнился, таким образом, не только людьми и иными живыми существами, в которые он «вник» и «вчувствовался» («Дай, Джим, на счастье лапу мне…», «Клен ты мой опавший…»), но и неживыми предметами — вплоть до кошелька и газеты, оливкового дерева и бури, которые, по признанию Ф. Ницше, «делаются частью нас самих».

 

* * *

Поэзия, как ее понимает романтизм — в том числе и ницшеанский — есть не просто умение рифмовать, в значительной мере утраченное ныне, в позитивистские «информационные» времена (рифмованная информация — нонсенс, бесполезная трата сил, как на то указывал еще Ч. Диккенс, говоря, что стихами говорит только пошлый уличный продавец). Нет, поэзия — это, прежде всего, форма «деятельности», которая противостоит мышлению. В немецком языке «Denken» и «Dichten» — это отглагольные существительные. В русском языке «мышление» обозначает некий процесс, а вот «поэзия» — некоторый результат или сферу. Если передавать смысл, который вкладывают в слово «Dichten» немецкие романтики, то пришлось бы говорить о «поэчении». Такое «поэчение» есть противоположность «мышлению», а также и «опытыванию» в опыте. «Поэчение» как раз и предполагает процесс вовлечения всех людей, существ и предметов во «внутренний мир» интраверта, в результате которого они проникаются, пропитываются Я поэта. В результате такого «поэчения», пропитавшись поэтическим Я, они соединяются в единое Целое так называемого «внутреннего мира». Этот «внутренний мир» есть результат деятельности «поэчения». Поэзия как процесс и как деятельность — это все более утрачиваемое в эпоху торжества экстравертности и государственного ее поощрения умение интроверта переносить все из «внешнего мира» в себя, в свой «внутренний мир». Мы ставим выражение «внешний мир» все время в кавычки, потому что его, в сущности, нет — как некой объективной реальности. Совокупность наблюдаемого — еще не мир; это — недомир. Все предметы и все существа формируются «поэчением» уже во «внутреннем мире» (которого тоже нет, раз нет мира «внешнего»). «Поэчение» только и складывает ощущения в вещи, существа и людей. «Опавший клен» С. А. Есенина и Анна Керн А. С. Пушкина сотворены «внутри» этих поэтов, принадлежат к их внутреннему миру и имеют столько же общего с какими-то «объективными реальностями», сколько упавшее яблоко — с законом всемирного тяготения Ньютона. В сущности, Ньютон и был этим яблоком, вернее — стал им как раз в момент своего открытия; именно в этот момент оно было проникнуто его Я и прочувствовано им, включено мыслью и чувством в его внутренний мир, и именно там охвачено законом всемирного тяготения, явившимся, наконец, в полной ясности в ньютоновской «душе», хотя до этого уже подспудно царившим там.

Как мы помним, Ф. Ницше сказал, что все Я его как интроверта без остатка распределено между существами и вещами внутреннего мира, а потому он уже не принадлежит себе — как и всякий интроверт. Такая супер-интровертность, когда интроверт вмещает в себя всю вселенную, есть, в сущности, полный антиэгоизм и апофеоз альтруизма. Теперь поэт присутствует не только во всех живых существах, но и во всех сколько-нибудь значимых предметах Вселенной. И, конечно же, его голосом говорит даже Бог Всемогущий, вся Природа, весь Космос.

Так что это только кажется (экстравертам!), что поэзия выражает чисто субъективные поэтические взгляды на вещи. А на самом деле от поэта тут почти ничего не зависит — по крайней мере, от его свободной воли. Потому что «поэтится» в поэте сам мир. Вовсе не сам поэт придумывает его по своему произволу. Вовсе не он вкладывает в уста живых существ, растений, предметов свои слова, приговаривая: «А пусть, например, клен скажет мне то-то. Нет, плохо. Пусть он скажет как-то иначе, так-то и то-то. Я спрошу у ясеня, где моя любимая, а что мне ответит ясень? Тут надо подумать, что он ответит».

Нет, ничего подобного в душе у настоящего поэта не происходит. Ему всегда интуитивно ясно, что именно говорит ясень, собака Качалова, старинные часы и прочие предметы. Все трудности связаны только с подбором слов, чтобы это выразить. Возможно, поэт и подбирает слова, но не раздумывает при этом (раздумывание было бы иным видом «деятельности» — «мышлением», а не «поэчением»). Поэту ясно — как ясно-видящему, — что именно говорит предмет, а он мучается только потому, что не владеет языком предмета; потому, что смысл, сообщаемый предметом, трудно выразить в человеческих, слишком человеческих, не подходящих для этого словах. Возможно, это лучше было бы выражать в живописи. В танце. Или в музыке…

Да, поэт тут ничего не выдумывает — он просто видит это. Ясно видит — как ясновидящий. Ему это открывается в откровении. Это они — живые существа, растения, предметы — сами говорят в поэте, отнюдь не спрашивая его, как и что им сказать, но только мучая его, если он скажет плохо и неправильно. Они говорят сквозь поэта, используя его в качестве инструмента, позволяющего им «озвучить» что-то свое. Как музыкант не спрашивает у трубы, что, когда и как на ней играть, так и Всеобщее Поэчение Мира использует поэта для того, чтобы выразить себя. Не поэт решает — а не написать ли ему стихотворение? Сила Поэчения мира властно забирает поэта в свой плен — и не отстает до тех пор, пока он не выразит в человеческих словах то, как поэтится сам мир.

Продолжая, в сущности, ход мысли Ф. Ницше, М. Хайдеггер добавляет, что в немецком языке глагол «dichten» означает еще и «уплотнять». Поэтому Dichten — «поэчение» — это уплотненное, концентрированное, сжатое сказывание мира о себе самом устами поэта. В поэзии мир «со-чиняет» сам себя, «уплотняет» сам себя, «концентрирует» сам себя, выражая, тем самым, саму суть свою — без многословия и пустословия.

Только сознавая это, можно отличить подлинного художника слова от графомана. В письме от 2 сентября 1908 года Леониду Андрееву Лев Толстой — необычайно высоко ценимый Ф. Ницше — написал: «Думаю, что писать надо <…> только тогда, когда мысль, которую хочешь выразить, так неотвязчива, что она до тех пор, пока, как умеешь, не выразишь ее, не отстанет от тебя».

Именно потому и не следует писать тому, кто может писать, а может и не писать. Эта фраза приписывается ныне самым разным российским писателям и поэтам, поскольку она выражает общую настроенность глубинных интровертов — «художников слова» — против поверхностных стихотворцев-эмпириков и «поэтов-песенников» из числа экстравертов, которые просто фиксируют наблюдаемые факты: «Мы видим город Петроград / В семнадцатом году: / Бежит матрос, бежит солдат, / Стреляют на ходу. / Рабочий тащит пулемет. / Сейчас он вступит в бой. / Висит плакат…». Ровно ничего такие поэты не уплотняют и не концентрируют. Все у них жидковато, потому что слабо со-чинено. А у сегодняшних рэперов и вообще идет ничуть не концентрированная, разжиженная информация — в обыденно-словесной ее фиксации по мере внутреннего и внешнего наблюдения происходящего. Так акын-эмпирик, неспешно проезжая пустыней, неспешно пел, развлекая себя, обо всем, что видел. Здесь все информативно — и не более того. Информативно, но не со-чинено, не у-плотнено. Именно потому такие информативные стихи никто не перечитывает — ведь устаревшая информация, которая уже воспринята, утрачивает ценность. А ничего сочиненно-сгущенно-концентрированного в таких чисто эмпирических стихах нет, чтобы читать и перечитывать их, открывая все новые и новые глубины и смыслы.

По той же причине не следует писать даже и настоящему писателю и поэту — до тех пор, пока в нем еще не вызрело и не выпоэтилось надлежащее содержание. Смысл надо выносить, как вынашивают дитя. Когда дитя созрело для появления на свет, женщина не может не рожать. И произведение должно созреть до такого состояния, что художник слова уже не сможет не писать. Л. Н. Толстой сформулировал это правило в дневнике 19 октября 1909 года: «Если уж писать, то только тогда, когда не можешь не писать». Пока ты можешь не писать, бытие еще не готово сказать о себе твоими устами. «Пока не требует поэта / К священной жертве Аполлон…».

Графоману нравится, как он пишет. Он в любое время, когда захочет, может сесть и составлять словечки, описывая что-то, лично увиденное им на улице или выложенное другими в интернет. И ему очень нравится то, что он составил таким внешним, рыхло-поверхностным, не со-чиненным образом. А вот подлинному поэту или писателю никогда не нравится написанное им. Он не любит читать себя. Он тут же хочет все переписать — потому что, в отличие от графомана, он ясновидел и яснослышал, как поэтится сам мир, и теперь с горечью сознает, что ему не удалось в полной мере передать это поэчение самого мира чересчур уж обыденным, скудным, разжиженным человеческим — чересчур человеческим! — языком. Он никогда так ничего и не написал бы, чувствуя, что слово изреченное есть ложь; он все вечно переписывал и переписывал бы, а уже написанное сжег бы, будь на то только его воля. Слово изреченное есть ложь потому, что в нем никогда не удается выразить достойно и в полной мере то, что было ясноуслышано от Бытия. Сравнивая то, что было воспринято «свыше», с тем, что удалось записать, великий художник слова стыдится своей литературной немощи.

«Вздох сожаления. — Я поймал это прозрение мимоходом и, чтобы удержать его и не дать ему улететь снова, наскоро воспользовался не самыми лучшими словами — из тех, что лежали поближе. Теперь оно, грубо спутанное этими сухими словами, умерло — и висит в них, а я, глядя на него, уже и не ведаю, отчего это меня охватило такое счастье, когда удалось поймать эту птицу»[3].

Выражая то же на языке религии, можно сказать, что Бог говорит настолько лучше, чем слышащий его человек, что даже наилучший мастер слова чувствует себя в сравнении с Ним последним подмастерьем-неумехой — и мучается от своего косноязычия.

Да что там — Бог! Предмет или растение тоже говорят лучше, и нужно долго готовиться, чтобы сделаться ими и сказать от их имени. Это не голосок предмета бубнит и клянчит. Бубнит от имени предмета неподготовленный, несовершенный поэт-интроверт, который вознамерился стать предметом и сказать за предмет — потому что предмет в процессе поэчения мира властно потребовал сказать за него что-то важное для выражения Единства Мира. К этому сказыванию поэчения самого предмета поэту надо долго готовиться. Впрочем, к этому надо готовиться далеко не только поэту, делающему из слов, но и ремесленнику, творчески делающему из материи вещи (в отличие от штампующего стандартные поделки автомата или принтера).

Необходимость этой внутренней подготовки к внешней творческой деятельности сознавали китайские мудрецы в глубокой древности. Вот свидетельство тому — пример, который очень любил М. Хайдеггер. Даосская книга «Чжуан-цзы» повествует о том, как плотник Цин изготавливал музыкальный инструмент бяньчжун — набор из тринадцати колоколов-чжун, каждый из которых имел строго определенный размер и частоту звука. Задача плотника состояла в том, чтобы снабдить эти колокола деревянной рамой для подвески.

«Плотник Цин вырезал из дерева раму для колоколов. Когда рама была готова, все поражались: казалось, ее делали духи. Увидел раму луский князь и спросил плотника:

— Каким искусством ты этого достиг?

— Я всего лишь ремесленник, — ответил плотник, — какое у меня может быть искусство? Впрочем, один способ есть. Никогда не берусь за работу в душевном смятении: чтобы очиститься сердцем, непременно пощусь. После трех дней поста уже не смею помышлять о почестях или наградах, о жалованье и чинах. После пяти — не смею думать о хвале или хуле, удаче или неудаче. После семи — в оцепенении не ощущаю собственного тела, забываю о руках и ногах. И уже нет для меня ни князя, ни его двора, все внешнее исчезает, и все мое умение сосредоточивается на одном. Тогда я иду в горы и присматриваюсь к природным свойствам деревьев. И только мысленно увидев в самом лучшем из стволов уже готовую раму, я принимаюсь за дело — иначе не стоит и браться. Так мое естество сочетается с естеством дерева — поэтому и работа кажется волшебной».

Тот, кто делает «вещую» скрипку, должен смирить себя — и дать говорить самому дереву. Стать им. Стать лаком. Стать каждым составляющим этот лак веществом, расщепив свое Я, у-ничто-жить его, чтобы дать говорить самим вещам. В современной же технике нет ничего, кроме эгоистической гордыни изобретателя-экспериментатора-эмпирика-экстраверта, который есть графоман, а не место прояснения бытия.

А вот в мнимом «эгоизме» интроверта нет ничего, кроме стремления всецело отдать себя на службу самим вещам. Не только другим людям, но и природе, предметам, растениям и животным. Как, по мнению Ф. Ницше, интроверт чувствует это? Как присутствие в себе всей вселенной — как в целом, так и во всех частностях и деталях.

Вспомним приведенную выше цитату: «Не только Бога, но все существа, известные нам, мы принимаем в себя: мы космос, насколько мы его поняли или вообразили что поняли. Оливковое дерево и буря, кошелек и газета сделались частью нас самих».

Мы, художники слова, говорим от имени оливкового дерева и от имени бури, и даже от имени кошелька и газеты — «бубним и клянчим» их голоском в поэзии. Они поэтятся в нас. Вот и через Ф. Ницше говорит весь космос. Так он, по крайней мере, это чувствует. Но этот космос никто не слушает, потому что никто не слушает Ф. Ницше. Все думают, что он сошел с ума или страдает манией величия, потому что полагает, что в нем говорят все люди и все вещи, и даже — вся Вселенная.

Вот что он — суперинтроверт — чувствует внутри себя:

«“Я” не есть отношение одного существа к нескольким: ego есть совокупность сил, из которых то одна, то другая выступает вперед и смотрит на другие силы, как субъект смотрит на определяющий его и влияющий на него внешний мир. Мы чувствуем степени этих сил как близкое к нам или далекое от нас и представляем себе как бы в виде ландшафта или равнины, тогда как, на самом деле, это несколько сил различных степеней. Ближайшая сила называет себя “я” и приучает нас к неточному обозначению “я и все остальное (ты)”. То, что берет перевес, мы инстинктивно превращаем в ego, а из того, что в перспективе нам кажется более отдаленным, мы делаем “ты”. Мы смотрим на себя, как на множественность, и вносим в эти “социальные отношения” все социальные привычки, усвоенные нами относительно людей, зверей, стран, вещей. Мы притворяемся, печалимся, отстаиваем ту или другую сторону, судим себя, нападаем на себя, мучим себя, восхваляем себя, делаем из того или другого свое божество, относимся к себе нечестно или честно, — вообще ведем себя перед самими собой так, как будто бы мы жили в обществе»[4].

В его внутреннем мире нет его собственного Я. Оно разделено на множество Я — всех близких ему людей, зверей и предметов. Они разыгрывают свой жизненный спектакль. В какой-то момент в этом спектакле кто-то выдвигается на передний план. Тогда Ницше отдает ему предпочтение и присоединяется к нему, чувствуя себя именно им. Он спорит с другими — своими же Я, которые теперь видятся ему со стороны. Затем какое-то другое Я выходит на передний план — и захватывает его, автора спектакля, в свой плен. Во Льве Толстом, к примеру, разыгрывается «Война и мир». Он присутствует во всех героях — и каждый из них есть его Я, разделенное на всех. Вот на передний план выходит князь Болконский — и тогда Толстой чувствует себя им, и говорит от князя Болконского, но ничего не сочиняя (Роман поэтится в Толстом сам! И Пушкин говорил: «Удивила меня моя Татьяна, она замуж вышла!»). Когда Толстой видит, что на передний план выдвигается Андрей Болконский, он сливается с той частью собственного Я, которая присутствует в Андрее Болконском. Когда на передний план выдвигается Наташа Ростова, Толстой становится всецело Наташей Ростовой. Когда говорит дуб, обращаясь к князю Андрею, Толстой становится дубом.

Вот тут-то и наступает истинное феноменологическое прозрение. Не сам автор выдвигает на передний план того или иного героя своего внутреннего спектакля. Импульс идет не от него. Импульс идет от общего фона, который, как говорит Ницше в предыдущем отрывке, «мы представляем себе как бы в виде ландшафта или равнины, тогда как, на самом деле, это несколько сил различных степеней».

Этот «ландшафт-равнина», который на самом деле есть множество сил, проще всего представить себе в виде моря — например, на картинах И. К. Айвазовского. На картине «Девятый вал» он — каждый из людей, терпящих кораблекрушение. Но и Девятый Вал — это он тоже. И все остальные волны — тоже он. Но Девятый Вал вышел на передний план. А потому Айвазовский слился в данный момент именно с Девятым Валом.

Забегая вперед, скажем, что Шопенгауэр представлял свою Волю как бушующий океан, в котором он оказался на маленькой лодочке. Волна вздымает его и бросает, но он вовсе не чувствует себя только жертвой, хотя ему и страшно. Он чувствует себя и этим океаном тоже. У В. С. Высоцкого это называется так: «Чую с гибельным восторгом — пропадаю, пропадаю!». Ужас — сладостный ужас — открывает глубины и мощь Жизни. Он есть необходимое условие познания. (На этом особо настаивал С. Кьеркегор.) Когда надвигалась гроза, Ф. Ницше спешил подняться на ближайшую гору. Он стоял на ней, подвергаясь опасности — но сливался в этот момент со стихией, с тучами и молниями, с ударами грома.

В двадцать два года Ф. Ницше написал об этом так:

«Три вещи в мире способны успокоить меня, но это редкие утешения: мой Шопенгауэр, Шуман и одинокие прогулки. Вчера все небо было покрыто грозовыми тучами; я поспешно собрался, отправился на соседний холм… и взобрался на него. <…> В эту минуту разразилась гроза со страшной силой, гремел гром, сверкала молния. Я чувствовал себя несказанно хорошо, душа была полна силы и отваги, и я ясно почувствовал, что до глубины понять природу можно только подобно мне, ища у нее спасения от забот и срочных дел! Что мне в такую минуту человек с его трепещущей волей. Как я далек от вечного “ты должен”, “ты не должен”. Молния, гроза и град точно из другого мира, свободные стихии, чуждые морали! Как они счастливы, как свободны! Робкий разум не смеет смущать их свободную волю!»[5].

Когда гроза разражалась неожиданно, и подняться на гору, чтобы слиться с природой — слить воедино «внешний» и «внутренний» мира — уже было невозможно, Ф. Ницше спешил за пианино — и, хохоча, сопровождал каждый удар грома мощным аккордом. Этому его научил отец.

Гроза приходила во «внешнем» мире — и тут же откликалась во «внутреннем мире», но откликалась там не как отдельное природное явление, а как буйство и торжество всей Жизни на Земле — всей Жизни в ее Целостности. И это торжество, пережитое интровертом внутри себя, выплескивалось наружу, — в фортепьянных импровизациях. Иначе это внутреннее буйство Единой Жизни могло просто разорвать интроверта изнутри.

Так что поистине великий интроверт не может не брать мощных аккордов, не может не писать эпические поэмы, не может не создавать масштабных полотен, изображающих весь мир, не может не создавать философских систем (даже если они, как у Ф. Ницше, изложены в афоризмах). Великая Жизнь как Целое не помещается в индивиде и, не найдя выхода, просто разорвет его. Но интроверт, объяв своим Я все Целое Жизни, теперь может вы-разить из себя наружу эту жизнь, только изображая себя. Он не может изобразить Великое Целое Жизни отдельно от себя. Не воплощенным в себе. Не в виде автопортрета.

Ф. Ницше пишет об этом так:

«Картина жизни. — Как ни часто поэты и философы ставят перед собой задачу нарисовать общую картину жизни, эта задача не имеет смысла: даже из-под кисти величайших художников-мыслителей выходят картины и миниатюры, изображающие только одну жизнь, а именно — их собственную; впрочем, ничего иного и не возможно».

Но его, интроверта, вынесшего свой внутренний мир на всеобщее обозрение, оправдывает одно. Он — не эгоист. Изображая собственное Я, он просто не можешь не изображать всю Жизнь в мире как Целое. Все изображение его собственной жизни теперь обречено быть только представленностью всей Жизни, всего Бытия — пусть и в данном конкретном месте, в данное конкретное время.

Человеческое существование Ф. Ницше теперь не есть нечто личное, ибо он давно не принадлежит себе. Его «Dasein» всегда представляет собой «Da-Sein», то есть «Бытие вот тут и вот сейчас». Ф. Ницше — это Бытие на вилле рядом с Неаполем, Бытие под сосной в полуденный час, Бытие в доме скорби. Никуда не деться интроверту Ницше ни на миг от этого Бытия, в нем присутствующего.

Остается только хотя бы ненадолго освобождаться от одержимостью им, выводя его из себя — на бумагу.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

[1] Априорная способность, описанная И. Кантом, как раз и соответствует программе, которая уже установлена на компьютер и способна обрабатывать поступающие данные, но компьютер к работе еще не приступил. То есть он, компьютер, не «чистая дощечка», но и не место, в котором уже хранятся врожденные знания. Он априорно готов обрабатывать данные, которые поступят в ходе опыта. Здесь нет никаких совпадений. Тот, кто придумал компьютерные программы, изучал в университете философию, — без знакомства с ней университетской культуры нет ни на одном факультете. Так что идея компьютера — искусственного мозга — навеяна и теорией познания Канта (равно как и остальной теорией познания). Даже если это и не осознают вполне сами творцы компьютеров, заслуживающие истинного восхищения.

[2] Ницше Ф. Предварительные работы и дополнения к «Утренней заре» 1880–1881 // Ницше Ф. Утренняя заря. Переоценка всего ценного. Веселая наука. Минск: Харвест; М.: АСТ, 2000. С. 257.

[3] Nietzsche F. Die fröhliche Wissenschaft // Nietzsche F. Sämtliche Werke. Kritische Studienausgabe in 15 Bänden. Bd. 3. S. 538. Ср.: Ницше Ф. Веселая наука // Ницше Ф. Соч. в 2-х т. М.: Мысль, 1990. Т. 1. С. 636.

[4] Ницше Ф. Предварительные работы и дополнения к «Утренней заре» 1880–1881… С. 255–256.

[5] Цит. по: Галеви Д. Жизнь Фридриха Ницше // Галеви Д., Трубецкой Е. Фридрих Ницше. М.: Эксмо, 2003. С. 37.

 

© А. В. Перцев, 2017

81 просмотров всего, 3 просмотров сегодня