4,159 просмотров за всё время, 1 просмотров сегодня
Может ли пустота стать формой мысли? В каком смысле это возможно? Не является ли форма сама по себе пустой, даже если и приходится говорить о содержательности формы как таковой? В чем должно состоять различие между пустотой и Ничто? Хайдеггер утверждал, что Ничто может являться условием, через которое сказывает свое слово поэзия. Такое сказывание через Ничто и позволяет вывести вещи из обыденности. Поэтому «в поэзии поэта и мышлении мыслителя всегда остается столько места для мирового пространства, что любая вещь, дерево, гора, дом, крик птицы совершенно теряют в нем свою незначительность»[1]. Как Ничто может являться условием? Как Ничто, которое со времен Парменида часто толкуют как то, чего не существует, может чем-либо быть? Однако сказать, что небытия не существует — этого совсем мало[2] для того, чтобы навсегда забыть и никогда не возвращаться к Ничто как вопросу и «явлению». Когда говорят, что небытие не существует, не навязывается ли тому, что называют Ничто, определенного, хотя и негативного, способа существования? Сказать, что Ничто не существует, — значит в конечном счете тайным образом, контрабандой, но что-то да утвердить за Ничто. Другими словами, не следует утверждать отрицание за Ничто наличия, как если бы это решало все связанные с данным вопросом проблемы. «Истинное говорение о ничто необычно. Оно не может быть общедоступным. Оно просто растворяется, если его положить в дешевую кислоту логического остроумия», — справедливо отмечал Хайдеггер[3]. Отрицание в определенном смысле является утверждением, в котором отрицается нечто и утверждается тоже нечто, но другое, обратное ему нечто. На эту проблему, но с другой стороны, указывал опять-таки Хайдеггер в своих лекциях, посвященных Гегелю: «философия как аб-солютная, как без-условная, должна неким образом включать в себя негативность, т. е. все-таки в глубине не принимать ее всерьез. Раз-решение как удержание, полное уравнивание во всем. — Ничто вовсе нет. И тем не менее все как будто в полном порядке. Ничто “есть” ничто и его нет»[4]. Здесь скрытым образом звучит давний вопрос: как же быть с этим Ничто?
Утверждать и определять еще не значит всегда отрицать. Присущую саму себе имманентность отрицания или утверждения не следует полагать абсолютной, в противном случае она перестанет быть имманентностью в строгом смысле слова. Так, например, план имманенции в философии Делеза, являясь срезом хаоса, не есть имманенция в чистом виде, которая должна быть имманентна самой себе и только тогда может вобрать в себя все и не оставлять ничего вовне, т. е. того, чему она могла бы быть собственно имманентна. План имманенции «растворяет всякую консистенцию в бесконечности»[5], задача же философии в этом отношении — обрести консистенцию и не утратить бесконечность.
Ничто — это Ничто. Такая, если вдуматься, довольно странная тавтология может нам помочь понять, что за Ничто не стоит никаких утверждений и никаких отрицаний, а значит, и строго определяющих описаний отсутствия и присутствия Ничто в мире. Тавтология в данном случае может давать сбой, указывая, что Ничто собственно не является собой. Ничто не тождественно Ничто и не нетождественно Ничто. Действительно, «человек понимает больше, чем язык может ему это позволить выразить»[6]. В этом случае призыв Витгенштейна к молчанию прекрасен — «о чем невозможно говорить, о том следует молчать»[7]. Казалось бы, с вопросом о Ничто так и следовало бы поступить и не пытаться выразить в языке решение проблемы. В крайнем случае, Ничто можно использовать логически в негации, диалектике, в качестве вмещающей формы и т. д. Однако следует иметь в виду, что молчание (schweigen) является не только основанием сказывания[8], делая возможным бытие и понимание речи, но и само выступает как особый «род» сказывания. Умение молчать делает ситуацию очевидной и подсекает болтовню[9]. Подлинное молчание само является речью, в которой сообщается очень многое. Таким образом, молчание о Ничто и являлось бы подлинной речью о Ничто. Однако сущностью болтовни и пустословия и является как раз постоянный уход и детематизация Ничто и пустоты. Мы не можем позволить себе уклониться от вопроса о Ничто по причине того, что он указывает на существенные границы и пределы языка. Кроме того, нельзя отказываться от истолкования хотя бы потому, что данная проблема уже как-то истолкована, а именно — истолкована усредненно и неподлинно, что вовсе не означает, что истолкована совсем неправильно.
Является ли верным рассмотрение Ничто как подобия чистого холста, на котором простирается сущее? Кто может сказать, что синтез Бытия и Ничто является единственным видом их отношений? Эти вспомогательные вопросы отсылают к понятию пустоты. Не то имел в виду Гегель, когда называл Ничто совершенной пустотой[10]. Пустоту мы должны рассмотреть и как антропологическое понятие. То, что было, отсутствует. Или то, что должно быть, отсутствует. Кроме того, мы должны различать по крайней мере два «вида» Ничто: «“Ничто” — как ничто сущего. “Ничто” — как Не (Nicht) бытия»[11].
Феномены опустошенности и недостачи указывают на «человеческое», а не на «физическое» измерение вопроса. В «Бытии и времени» Хайдеггера ставится вопрос о недостаче, что истолковывается как «еще-несобранность-вместе взаимопринадлежащего»[12]. Здесь важно уточнить, что Хайдеггер имеет в виду под взаимопринадлежащим. Конечно, речь здесь идет не о собранности элементов или частей предмета, и не о целостности отдельной вещи. Здесь следует обратить внимание на бытие вот-бытия, das Sein des Dasein. Насколько присутствие подлинно, собственно (eigentliche) собранно — вот смысл вопроса. Продуктивной и верной здесь будет формулировка проблемы как вопроса причастности к бытию благодаря открытости или разомкнутости.
Как пустота и Ничто соотносятся друг с другом, нам должно быть уже отчасти понятно из отношения Ничто и отрицания. Да, Ничто предшествует пустоте. Однако означает ли такое предшествование последующее оставление? Другими словами, ничтожит ли Ничто, «находясь» в пустоте и существующем? То, что Ничто ничтожит, может казаться неподходящим выражением лишь в случае самого ограниченного подхода. Ничто ничтожит (что, например, не нравилось Рудольфу Карнапу), а дождь дождит, все верно. Ничто содержит в себе не только логическую негацию, а является еще и тем, что действует, меняет вещи мира.
Пустота может являться формой мышления, например, как было указано выше, в сфере поэтической мысли. Также пустота может быть и темой философии. Но что, если пустота входит в саму ткань «мысли» и речи? Что, если пустота перестает быть «просто» словом и становится «субстанцией», манифестируя свое присутствие, проявляясь как пустословие? Что такое пустословие в своей глубинной сути? Вот вопрос, для ответа на который мы обратимся к роману «Господа Головлевы» М. Е. Салтыкова-Щедрина.
Сын Арины Петровны Головлевой Павел Владимирович проводил свои дни в безделье и пьянстве в своем имении Дубровино. Послушаем Салтыкова-Щедрина:
«Уединившись с самим собой, Павел Владимирыч возненавидел общество живых людей и создал для себя особенную, фантастическую действительность. Это был целый глупо-героический роман, с превращениями, исчезновениями, внезапными обогащениями, роман, в котором главными героями были: он сам и кровопивец Порфишка. Он сам не сознавал вполне, как глубоко залегла в нем ненависть к Порфишке. Он ненавидел его всеми помыслами, всеми внутренностями, ненавидел беспрестанно, ежеминутно. Словно живой, метался перед ним этот паскудный образ, а в ушах раздавалось слезно-лицемерное пустословие (курсив мой. — К. Е.) Иудушки, пустословие, в котором звучала какая-то сухая, почти отвлеченная злоба ко всему живому, не подчиняющемуся кодексу, созданному преданием лицемерия»[13].
Здесь мы встречаем пустословие Порфирия Головлева сразу в качестве «яда», отравляющего уже только своим образом и воспоминанием о нем. Такое едкое и эмоциональное описание пустословия и болтовни не должно нам мешать рассмотреть всю сложность ситуации внимательным образом. Хайдеггер, приступая к прямому описанию феномена болтовни (das Gerede) в § 35 «Бытия и времени», говорит, что «выражение “толки” не будет применяться здесь в уничижительном значении. Оно означает терминологически позитивный феномен, конституирующий бытийный способ понимания и толкования повседневного присутствия (Dasein)»[14]. Однако эти слова служат в большей степени методологическим целям, настраивая нас в подходе к болтовне в феноменологическим «духе», не позволяя забалтывать саму болтовню разговором о ее неприемлемости, ужасности или, наоборот, обычности и т. д. Кроме того, болтовня может рассматриваться и как холостой ход речи, необходимый для поддержания способности коммуникации. Однако будем помнить, что пустословие и болтовня в данном случае — это яд, и поэтому следует внимательно к нему отнестись, не распространяя действие этого яда пустым размешиванием или игнорированием.
Чему служит болтовня Порфирия Головлева? Пустословие, являясь ядом, направлено на специфическое поражение окружающих. Пустословие, связывая волю и обволакивая жертву, парализует ее. Павел Владимирович, пронзенный обидой, отравленный пустословием Иудушки, умирает от пьянства и пустоты, как и его брат Степан.
Здесь стоит задать вопрос об истоках пустословия Порфирия Головлева. Поразительно, но, как показывает Салтыков-Щедрин, пустословие может быть выражено и без слов, проявляясь и формируясь через деятельность-заботу, описание которой созвучно заботе (die Sorge) Хайдеггера.
«Проведя более тридцати лет в тусклой атмосфере департамента, он [Порфирий] приобрел все привычки и вожделения закоренелого чиновника, не допускающего, чтобы хотя одна минута его жизни оставалась свободною от переливания из пустого в порожнее. Но, вглядевшись в дело пристальнее, он легко пришел к убеждению, что мир делового бездельничества настолько подвижен, что нет ни малейшего труда перенести его куда угодно, в какую угодно сферу. И действительно, как только он поселился в Головлеве, так тотчас же создал себе такую массу пустяков и мелочей, которую можно было не переставая переворачивать, без всякого опасения когда-нибудь исчерпать ее. С утра он садился за письменный стол и принимался за занятия; во-первых, усчитывал скотницу, ключницу, приказчика, сперва на один манер, потом на другой; во-вторых, завел очень сложную отчетность, денежную и материальную: каждую копейку, каждую вещь заносил в двадцати книгах, подводил итоги, то терял полкопейки, то целую копейку лишнюю находил. Наконец брался за перо и писал жалобы к мировому судье и к посреднику. Все это не только не оставляло ни одной минуты праздной, но даже имело все внешние формы усидчивого, непосильного труда. Не на праздность жаловался Иудушка, а на то, что не успевал всего переделать, хотя целый день корпел в кабинете, не выходя из халата»[15].
О раскрытии феномена безделья в контексте Заботы (die Sorge) Хайдеггера говорилось нами ранее в другом месте[16] в описании судьбы Степана Головлева. Действительно бездельник озабочен, а в случае Порфирия Головлева еще и активен, «энергичен» и предельно занят. Такое занятие, проходя интенсивно и даже деловито, все-таки онтологически является пустым или, как называет это Салтыков-Щедрин, «пустоутробием», т. е. бесплодным, хотя в своем роде и небезрезультативным делом. Существенно важно здесь и другое — связь пустодействия с пустословием. Очень непросто различить, какая именно пустота в этом случае является исходной — пустота дела, или пустота слова, или же пустота мысли. Мы видим в этом случае своего рода круг пустоты, который подлежит круговому же истолкованию.
В чем состоит прагматическое значение пустословия? Может быть, в необходимости защиты и нападения в процессе коммуникации? Однако Салтыков-Щедрин указывает, что ложь и пустословие вовсе не обязательно соотносятся с потребностью в лицемерии. «Мы существуем совсем свободно, то есть прозябаем, лжем и пустословим сами по себе, без всяких [искусственных] основ»[17]. Ложь Порфирия Головлева является в некотором отношении естественной. «Нас не муштруют, из нас не вырабатывают будущих поборников и пропагандистов тех или других общественных основ, а просто оставляют расти, как крапива растет у забора»[18]. Предельно важно иметь в виду, что речь принадлежит к глубинному устройству нашего существа и образует собой размыкание смысла. Речь же, падающая (Verfallen) в болтовню, наоборот, приводит к замыканию существа дела в сокрытии. Такое действие болтовни вовсе не обязано носить характер сознательного обмана и выдачи за что-либо иное. «Беспочвенной сказанности и далее-пересказанности довольно, чтобы размыкание исказилось до замыкания», — указывает Хайдеггер[19]. Тем не менее, пустословие, которым пользуется Иудушка Головлев, не нейтрально, а используется как оружие и яд. Такое пустословие возможно в одиночестве как бесконечное рециклирование того же самого. Однако пустословие нуждается и в Другом как жертве, а также как канале для потока яда, чтобы носителя болтовни окончательно не разъело своим же собственным беспочвенным кружением.
Бытие с кем-либо (Miteinandersein) или, иначе, совместное бытие предполагает говорение (geredet)[20]. Говорение, в котором вовсе не обязательно сообщается первичное отношение к чему-либо, т. е. к сущему. Это беспочвенное говорение — «просто» болтовня. Нахождение «просто» с-другим обязывает к болтовне, чтобы занять время и бытие. Занять себя в das Man. Болтовня требует кого-либо другого для отлаженного совершения своей непрерывной работы. Кто-либо другой в болтовне является не просто собеседником, не просто свидетелем беспочвенности, о которой писал Хайдеггер в своей аналитике Dasein, а скорее «объектом» проседающей и обволакивающей словесной «жижи», обмазывающей и обволакивающей и постепенно втягивающей в свой болотный круг. В целом хтонические образы являются более адекватными для описания феномена головлевской болтовни по сравнению с умеренными теллурическими красками Хайдеггера.
Салтыков-Щедрин описывает процесс со-общения Порфирия следующим образом:
«Среди этой тусклой обстановки дни проходили за днями, один как другой, без всяких перемен, без всякой надежды на вторжение свежей струи. Только приезд Арины Петровны несколько оживлял эту жизнь, и надо сказать правду, что ежели Порфирий Владимирыч поначалу морщился, завидев вдали маменькину повозку, то с течением времени он не только привык к ее посещениям, но и полюбил их. Они удовлетворяли его страсти к пустословию, ибо ежели он находил возможным пустословить один на один с самим собою, по поводу разнообразных счетов и отчетов, то пустословить с добрым другом маменькой было для него еще поваднее. Собравшись вместе, они с утра до вечера говорили и не могли наговориться. Говорили обо всем: о том, какие прежде бывали урожаи и какие нынче бывают; о том, как прежде живали помещики и как нынче живут; о том, что соль, что ли, прежде лучше была, а только нет нынче прежнего огурца»[21].
В говорении пустословия утрачивается первичная связь с чем-либо существующим вне говорения. В конечном счете, некоторые люди (das Man) удивляются самой возможности подобной существенной первичной связи через сказывание. Всё понимающие, они даже и не захотят, пожалуй, такой связи. Однако возникает вопрос об онтологии речи в связях другого порядка, которые образуются в болтовне и сущем. Не создает ли болтовня не просто беспочвенную дистанцию, но и к тому же не повреждает ли корневую систему, питающую присутствие Dasein? Как же еще можно было бы описать то, что происходит с теми, кто втянут в круг удушающего пустословия?
Иудушка Головлев, как уже было указано, использует отравляющие возможности «яда» своей болтовни, кроме всего прочего, в оборонительных целях. Так, когда он узнает о неожиданном визите своего сына, который, вероятнее всего, будет просить денег, потоки саморазумеющейся болтовни готовятся почти сами собой, чтобы отразить встречу с Другим.
Против чего обороняется Порфирий? Обороняется в некотором смысле против самого бытия, чтобы избежать осуществления возможности соприсутствия бытия-с (Mitsein). Обратимся к тексту романа Салтыкова-Щедрина.
«Лежит Порфирий Владимирыч в постели, но не может сомкнуть глаз. Чует он, что приезд сына предвещает что-то не совсем обыкновенное, и уже заранее в голове его зарождаются всевозможные пустословные поучения. Поучения эти имеют то достоинство, что они ко всякому случаю пригодны и даже не представляют собой последовательного сцепления мыслей. Ни грамматической, ни синтаксической формы для них тоже не требуется: они накапливаются в голове в виде отрывочных афоризмов и появляются на свет Божий по мере того, как наползают на язык. Тем не менее, как только случается в жизни какой-нибудь казус, выходящий из ряда обыкновенных, так в голове поднимается такая суматоха от наплыва афоризмов, что даже сон не может умиротворить ее»[22].
Поразительным образом это совпадает с тем, что Хайдеггер приводит в качестве конкретных примеров болтовни. «Важно, чтобы говорение было. Сказанность, поговорка, изречение отвечают теперь за подлинность и дельность речи»[23]. Das Dictum, der Ausspruch — вот что обслуживает работу бол(ь)товни. Действительно, пословицы и поговорки, к месту и не к месту употребляющиеся в речи, кроме мудрости, без сомнения в них содержащейся, чаще всего служат закрытию понимания путем приведения к аналогии уже понятого и удушающего замыкания речи. Поясним, что речь здесь идет не о пословицах и поговорках вообще, а об их специфическом употреблении в пустословии, которое способно переработать в своих нуждах любую форму и практически любое содержание.
Далее:
«Не спится Иудушке: целые массы пустяков обступили его изголовье и давят его. Собственно говоря, загадочный приезд Петеньки (сына Иудушки — К. Е.) не особенно волнует его, ибо, что бы ни случилось, Иудушка уже ко всему готов заранее. Он знает, что ничто не застанет его врасплох и ничто не заставит сделать какое-нибудь отступление от той сети пустых и насквозь прогнивших афоризмов, в которую он закутался с головы до ног. Для него не существует ни горя, ни радости, ни ненависти, ни любви. Весь мир, в его глазах, есть гроб, могущий служить лишь поводом для бесконечного пустословия. Уж на что было больше горя, когда Володя (другой сын Иудушки — К. Е.) покончил с собой, а он и тут устоял. Это была очень грустная история, продолжавшаяся целых два года. Целых два года Володя перемогался; сначала выказывал гордость и решимость не нуждаться в помощи отца; потом ослаб, стал молить, доказывать, грозить… И всегда встречал в ответ готовый афоризм, который представлял собой камень, поданный голодному человеку. Сознавал ли Иудушка, что это камень, а не хлеб, или не сознавал — это вопрос спорный; но, во всяком случае, у него ничего другого не было, и он подавал свой камень, как единственное, что он мог дать. Когда Володя застрелился, он отслужил по нем панихиду, записал в календаре день его смерти и обещал и на будущее время каждогодно 23-го ноября служить панихиду “и с литургиею”. Но когда, по временам, даже и в нем поднимался какой-то тусклый голос, который бормотал, что все-таки разрешение семейного спора самоубийством — вещь по малой мере подозрительная, тогда он выводил на сцену целую свиту готовых афоризмов, вроде “Бог непокорных детей наказывает”, “гордым Бог противится” и проч. — и успокоивался. Вот и теперь. Нет сомнения, что с Петенькой случилось что-то недоброе, но, что бы ни случилось, он, Порфирий Головлев, должен быть выше этих случайностей. Сам запутался — сам и распутывайся; умел кашу заварить — умей ее и расхлебывать; любишь кататься — люби и саночки возить. Именно так; именно это самое он и скажет завтра, об чем бы ни сообщил ему сын. А что, ежели и Петенька, подобно Володе, откажется принять камень вместо хлеба? Что, ежели и он… Иудушка отплевывается от этой мысли и приписывает ее наваждению лукавого. Он переворачивается с боку на бок, усиливается уснуть и не может. Только что начнет заводить его сон — вдруг: и рад бы до неба достать, да руки коротки! или: по одежке протягивай ножки… вот я… вот ты… прытки вы очень, а знаешь пословицу: поспешность потребна только блох ловить? Обступили кругом пустяки, ползут, лезут, давят. И не спит Иудушка под бременем пустословия, которым он надеется завтра утолить себе душу»[24].
Затем Иудушка после смерти своих родных остается один.
«Иудушка очутился один, но сгоряча все-таки еще не понял, что с этой новой утратой он уже окончательно пущен в пространство, лицом к лицу с одним своим пустословием. Это случилось вскоре после смерти Арины Петровны, когда он был весь поглощен в счеты и выкладки. Он перечитывал бумаги покойной, усчитывал всякий грош, отыскивал связь этого гроша с опекунскими грошами, не желая, как он говорил, ни себе присвоить чужого, ни своего упустить. Среди этой сутолоки ему даже не представлялся вопрос, для чего он все это делает и кто воспользуется плодами его суеты? С утра до вечера корпел он за письменным столом, критикуя распоряжения покойной и даже фантазируя, так что за хлопотами, мало-помалу, запустил и счеты по собственному хозяйству. И все в доме стихло»[25].
Мы суть то, что мы делаем. И если можно говорить о деле мысли, то и прагматический характер слова не должен вызывать никаких сомнений. Пустословие не есть нечто внешнее Dasein, наше существо не может оставаться незатронутым беспочвенностью болтовни. Пустословие, как мы указывали, используется в повседневности как орудие обороны от Другого, в конечном счете и от самого бытия. Речь — не качество человека, добавленное «извне». Dasein экзистирует через речь и есть благодаря речи. Размывание бытия речи, отклеивание ее от онтологической почвы, не является нейтральным, безобидным процессом. Образ повреждения корней, питающих присутствие Dasein, созвучен палитре Хайдеггера и указывает не просто на падение (Vervallen), а на ядовитое удушение повседневности. Мир глазами Порфирия — «гроб для пустословия», как пишет Салтыков-Щедрин. Пустословие и пустоутробие помрачают мир. «Мыслить Ничто значит: испрашивать истину бытия и постигать нужду сущего в целом. Мыслить Ничто — не нигилизм. Сущность нигилизма в том, чтобы забыть ничто, предавшись суетному устроению сущего»[26]. Пустословие скрывает не только бытие, но скрывает и Ничто, забалтывая саму возможность постановки этого вопроса. Итогом рассмотрения удушающего пустословия должен стать вопрос о резком преодолении и сбрасывании болтовни и беспочвенных толков: исход к бытию.
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] Хайдеггер М. Введение в метафизику, СПб., 1997. С. 109.
[2] «Греки сделали тождество бытия и мышления входным билетом в философию. <…> Не будь дураком и верь, что мир устроен так, что взаимодействием его частей воспроизводится и мир, и мысль в мире. И у тебя есть место в этом мире, за которое нужно будет заплатить тем, что границы твоего сознания будут всегда, как говорил Витгенштейн, очерчены языком» (Гиренок Ф. И. Удовольствие мыслить иначе. М., 2010. С. 9).
[3] Хайдеггер М. Введение в метафизику. С. 109.
[4] Хайдеггер М. Гегель. СПб., 2015. С. 54.
[5] Делез Ж., Гваттари Ф. Что такое философия? М., 2009. С. 51.
[6] Гиренок Ф. И. Удовольствие мыслить иначе. М., 2010. С. 9.
[7] Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. М., 2008. С. 218.
[8] Heidegger M. Sein und Zeit. Tübingen: Max Niemeyer Verlag, 2006. S. 161.
[9] Ibid. S. 164.
[10] Гегель Г. В. Ф. Наука логики. СПб., 2005. С. 69.
[11] Хайдеггер М. Гегель. С. 41.
[12] Heidegger M. Sein und Zeit. S. 242.
[13] Салтыков-Щедрин М. Е. Господа Головлевы // Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч.: в 20 т. М., 1975. Т. 13. С. 66–67.
[14] Хайдеггер М. Бытие и время. С. 167.
[15] Салтыков-Щедрин М. Е. Господа Головлевы. С. 104.
[16] Ермилов К. А. Опыт столкновения с Ничто (по Хайдеггеру и Салтыкову-Щедрину). Вестник Инжэкона. Серия гуманитарные науки, вып. 4 (63), 2013. С. 168–171; Журнал «Тамыр», № 36 // URL: http://tamyr.org/?p=1962; Ермилов К. А. Хайдеггер и Салтыков-Щедрин. Ничто в метафизике и литературе // STUDIA CULTURAE. Вып. 4 (26): JUBILAEUS. СПб., 2015. С. 56–67.
[17] Салтыков-Щедрин М. Е. Господа Головлевы. С. 103.
[18] Там же.
[19] Хайдеггер М. Бытие и время. С. 169.
[20] Heidegger M. Sein und Zeit. S. 168.
[21] Салтыков-Щедрин М. Е. Господа Головлевы. С. 106.
[22] Там же. С. 119.
[23] Хайдеггер М. Бытие и время. С. 169.
[24] Салтыков-Щедрин М. Е. Господа Головлевы. С. 119–120.
[25] Там же. С. 141.
[26] Хайдеггер М. Гегель. С. 38.
© К. А. Ермилов, 2017