4,047 просмотров за всё время, 1 просмотров сегодня
Аннотация: В статье на примере сопоставления текстов Мартина Хайдеггера и М. Е. Салтыкова-Щедрина рассматривается проблема пустословия. Ставится вопрос об онтологии болтовни и раскрывается прагматическое значение данного феномена. В конечном счете, оказывается, что пустословие направлено на то, чтобы скрыть не только подлинное бытие, но и, кроме того, закрыть возможность постановки вопроса о Ничто, что, в свою очередь, является одним из оснований формирования нигилизма.
Ключевые слова: Хайдеггер, Салтыков-Щедрин, пустословие, фундаментальная онтология, язык, речь, Ничто, негация.
K. Ermilov
EMPTY TALK: FORGET NOTHING. HEIDEGGER AND SALTYKOV-SHCHEDRIN
Annotation: In the article, using the example of comparing the texts of Martin Heidegger and Saltykov-Shchedrin, the problem of idle talk is considered. The question is raised about the ontology of chatter and the pragmatic significance of this phenomenon is revealed. Eventually, it turns out that idle talk is directed to hide not only true being, but also to close the possibility of posing the question of Nothing, which in turn is one of the bases for the formation of nihilism.
Key words: Heidegger, Saltykov-Shchedrin, empty talk, fundamental ontology, language, speech, Nothing, negation.
Может ли пустота стать формой мысли? В каком смысле это возможно? Не является ли форма сама по себе пустой, даже если и приходится говорить о содержательности формы как таковой? В чем должно состоять различие между пустотой и Ничто? Хайдеггер утверждал, что Ничто может являться условием, через которое сказывает свое слово поэзия. Такое сказывание через Ничто и позволяет вывести вещи из обыденности. Поэтому «в поэзии поэта и мышлении мыслителя всегда остается столько места для мирового пространства, что любая вещь, дерево, гора, дом, крик птицы совершенно теряют в нем свою незначительность»[1]. Как Ничто может являться условием? Как Ничто, которое со времен Парменида часто толкуют как то, чего не существует, может чем-либо быть? Однако сказать, что небытия не существует — этого совсем мало[2] для того, чтобы навсегда забыть и никогда не возвращаться к Ничто как вопросу и «явлению». Когда говорят, что небытие не существует, не навязывается ли тому, что называют Ничто, определенного, хотя и негативного, способа существования? Сказать, что Ничто не существует, — значит в конечном счете тайным образом, контрабандой, но что-то да утвердить за Ничто. Другими словами, не следует утверждать отрицание за Ничто наличия, как если бы это решало все связанные с данным вопросом проблемы. «Истинное говорение о ничто необычно. Оно не может быть общедоступным. Оно просто растворяется, если его положить в дешевую кислоту логического остроумия», — справедливо отмечал Хайдеггер[3]. Отрицание в определенном смысле является утверждением, в котором отрицается нечто и утверждается тоже нечто, но другое, обратное ему нечто. На эту проблему, но с другой стороны, указывал опять-таки Хайдеггер в своих лекциях, посвященных Гегелю: «философия как аб-солютная, как без-условная, должна неким образом включать в себя негативность, т. е. все-таки в глубине не принимать ее всерьез. Раз-решение как удержание, полное уравнивание во всем. — Ничто вовсе нет. И тем не менее все как будто в полном порядке. Ничто “есть” ничто и его нет»[4]. Здесь скрытым образом звучит давний вопрос: как же быть с этим Ничто?
Утверждать и определять еще не значит всегда отрицать. Присущую саму себе имманентность отрицания или утверждения не следует полагать абсолютной, в противном случае она перестанет быть имманентностью в строгом смысле слова. Так, например, план имманенции в философии Делеза, являясь срезом хаоса, не есть имманенция в чистом виде, которая должна быть имманентна самой себе и только тогда может вобрать в себя все и не оставлять ничего вовне, т. е. того, чему она могла бы быть собственно имманентна. План имманенции «растворяет всякую консистенцию в бесконечности»[5], задача же философии в этом отношении — обрести консистенцию и не утратить бесконечность.
Ничто — это Ничто. Такая, если вдуматься, довольно странная тавтология может нам помочь понять, что за Ничто не стоит никаких утверждений и никаких отрицаний, а значит, и строго определяющих описаний отсутствия и присутствия Ничто в мире. Тавтология в данном случае может давать сбой, указывая, что Ничто собственно не является собой. Ничто не тождественно Ничто и не нетождественно Ничто. Действительно, «человек понимает больше, чем язык может ему это позволить выразить»[6]. В этом случае призыв Витгенштейна к молчанию прекрасен — «о чем невозможно говорить, о том следует молчать»[7]. Казалось бы, с вопросом о Ничто так и следовало бы поступить и не пытаться выразить в языке решение проблемы. В крайнем случае, Ничто можно использовать логически в негации, диалектике, в качестве вмещающей формы и т. д. Однако следует иметь в виду, что молчание (schweigen) является не только основанием сказывания[8], делая возможным бытие и понимание речи, но и само выступает как особый «род» сказывания. Умение молчать делает ситуацию очевидной и подсекает болтовню[9]. Подлинное молчание само является речью, в которой сообщается очень многое. Таким образом, молчание о Ничто и являлось бы подлинной речью о Ничто. Однако сущностью болтовни и пустословия и является как раз постоянный уход и детематизация Ничто и пустоты. Мы не можем позволить себе уклониться от вопроса о Ничто по причине того, что он указывает на существенные границы и пределы языка. Кроме того, нельзя отказываться от истолкования хотя бы потому, что данная проблема уже как-то истолкована, а именно — истолкована усредненно и неподлинно, что вовсе не означает, что истолкована совсем неправильно.
Является ли верным рассмотрение Ничто как подобия чистого холста, на котором простирается сущее? Кто может сказать, что синтез Бытия и Ничто является единственным видом их отношений? Эти вспомогательные вопросы отсылают к понятию пустоты. Не то имел в виду Гегель, когда называл Ничто совершенной пустотой[10]. Пустоту мы должны рассмотреть и как антропологическое понятие. То, что было, отсутствует. Или то, что должно быть, отсутствует. Кроме того, мы должны различать по крайней мере два «вида» Ничто: «“Ничто” — как ничто сущего. “Ничто” — как Не (Nicht) бытия»[11].
Феномены опустошенности и недостачи указывают на «человеческое», а не на «физическое» измерение вопроса. В «Бытии и времени» Хайдеггера ставится вопрос о недостаче, что истолковывается как «еще-несобранность-вместе взаимопринадлежащего»[12]. Здесь важно уточнить, что Хайдеггер имеет в виду под взаимопринадлежащим. Конечно, речь здесь идет не о собранности элементов или частей предмета, и не о целостности отдельной вещи. Здесь следует обратить внимание на бытие вот-бытия, das Sein des Dasein. Насколько присутствие подлинно, собственно (eigentliche) собранно — вот смысл вопроса. Продуктивной и верной здесь будет формулировка проблемы как вопроса причастности к бытию благодаря открытости или разомкнутости.
Как пустота и Ничто соотносятся друг с другом, нам должно быть уже отчасти понятно из отношения Ничто и отрицания. Да, Ничто предшествует пустоте. Однако означает ли такое предшествование последующее оставление? Другими словами, ничтожит ли Ничто, «находясь» в пустоте и существующем? То, что Ничто ничтожит, может казаться неподходящим выражением лишь в случае самого ограниченного подхода. Ничто ничтожит (что, например, не нравилось Рудольфу Карнапу), а дождь дождит, все верно. Ничто содержит в себе не только логическую негацию, а является еще и тем, что действует, меняет вещи мира.
Пустота может являться формой мышления, например, как было указано выше, в сфере поэтической мысли. Также пустота может быть и темой философии. Но что, если пустота входит в саму ткань «мысли» и речи? Что, если пустота перестает быть «просто» словом и становится «субстанцией», манифестируя свое присутствие, проявляясь как пустословие? Что такое пустословие в своей глубинной сути? Вот вопрос, для ответа на который мы обратимся к роману «Господа Головлевы» М. Е. Салтыкова-Щедрина.
Сын Арины Петровны Головлевой Павел Владимирович проводил свои дни в безделье и пьянстве в своем имении Дубровино. Послушаем Салтыкова-Щедрина:
«Уединившись с самим собой, Павел Владимирыч возненавидел общество живых людей и создал для себя особенную, фантастическую действительность. Это был целый глупо-героический роман, с превращениями, исчезновениями, внезапными обогащениями, роман, в котором главными героями были: он сам и кровопивец Порфишка. Он сам не сознавал вполне, как глубоко залегла в нем ненависть к Порфишке. Он ненавидел его всеми помыслами, всеми внутренностями, ненавидел беспрестанно, ежеминутно. Словно живой, метался перед ним этот паскудный образ, а в ушах раздавалось слезно-лицемерное пустословие (курсив мой. — К. Е.) Иудушки, пустословие, в котором звучала какая-то сухая, почти отвлеченная злоба ко всему живому, не подчиняющемуся кодексу, созданному преданием лицемерия»[13].
Здесь мы встречаем пустословие Порфирия Головлева сразу в качестве «яда», отравляющего уже только своим образом и воспоминанием о нем. Такое едкое и эмоциональное описание пустословия и болтовни не должно нам мешать рассмотреть всю сложность ситуации внимательным образом. Хайдеггер, приступая к прямому описанию феномена болтовни (das Gerede) в § 35 «Бытия и времени», говорит, что «выражение “толки” не будет применяться здесь в уничижительном значении. Оно означает терминологически позитивный феномен, конституирующий бытийный способ понимания и толкования повседневного присутствия (Dasein)»[14]. Однако эти слова служат в большей степени методологическим целям, настраивая нас в подходе к болтовне в феноменологическим «духе», не позволяя забалтывать саму болтовню разговором о ее неприемлемости, ужасности или, наоборот, обычности и т. д. Кроме того, болтовня может рассматриваться и как холостой ход речи, необходимый для поддержания способности коммуникации. Однако будем помнить, что пустословие и болтовня в данном случае — это яд, и поэтому следует внимательно к нему отнестись, не распространяя действие этого яда пустым размешиванием или игнорированием.
Чему служит болтовня Порфирия Головлева? Пустословие, являясь ядом, направлено на специфическое поражение окружающих. Пустословие, связывая волю и обволакивая жертву, парализует ее. Павел Владимирович, пронзенный обидой, отравленный пустословием Иудушки, умирает от пьянства и пустоты, как и его брат Степан.
Здесь стоит задать вопрос об истоках пустословия Порфирия Головлева. Поразительно, но, как показывает Салтыков-Щедрин, пустословие может быть выражено и без слов, проявляясь и формируясь через деятельность-заботу, описание которой созвучно заботе (die Sorge) Хайдеггера.
«Проведя более тридцати лет в тусклой атмосфере департамента, он [Порфирий] приобрел все привычки и вожделения закоренелого чиновника, не допускающего, чтобы хотя одна минута его жизни оставалась свободною от переливания из пустого в порожнее. Но, вглядевшись в дело пристальнее, он легко пришел к убеждению, что мир делового бездельничества настолько подвижен, что нет ни малейшего труда перенести его куда угодно, в какую угодно сферу. И действительно, как только он поселился в Головлеве, так тотчас же создал себе такую массу пустяков и мелочей, которую можно было не переставая переворачивать, без всякого опасения когда-нибудь исчерпать ее. С утра он садился за письменный стол и принимался за занятия; во-первых, усчитывал скотницу, ключницу, приказчика, сперва на один манер, потом на другой; во-вторых, завел очень сложную отчетность, денежную и материальную: каждую копейку, каждую вещь заносил в двадцати книгах, подводил итоги, то терял полкопейки, то целую копейку лишнюю находил. Наконец брался за перо и писал жалобы к мировому судье и к посреднику. Все это не только не оставляло ни одной минуты праздной, но даже имело все внешние формы усидчивого, непосильного труда. Не на праздность жаловался Иудушка, а на то, что не успевал всего переделать, хотя целый день корпел в кабинете, не выходя из халата»[15].
О раскрытии феномена безделья в контексте Заботы (die Sorge) Хайдеггера говорилось нами ранее в другом месте[16] в описании судьбы Степана Головлева. Действительно бездельник озабочен, а в случае Порфирия Головлева еще и активен, «энергичен» и предельно занят. Такое занятие, проходя интенсивно и даже деловито, все-таки онтологически является пустым или, как называет это Салтыков-Щедрин, «пустоутробием», т. е. бесплодным, хотя в своем роде и небезрезультативным делом. Существенно важно здесь и другое — связь пустодействия с пустословием. Очень непросто различить, какая именно пустота в этом случае является исходной — пустота дела, или пустота слова, или же пустота мысли. Мы видим в этом случае своего рода круг пустоты, который подлежит круговому же истолкованию.
В чем состоит прагматическое значение пустословия? Может быть, в необходимости защиты и нападения в процессе коммуникации? Однако Салтыков-Щедрин указывает, что ложь и пустословие вовсе не обязательно соотносятся с потребностью в лицемерии. «Мы существуем совсем свободно, то есть прозябаем, лжем и пустословим сами по себе, без всяких [искусственных] основ»[17]. Ложь Порфирия Головлева является в некотором отношении естественной. «Нас не муштруют, из нас не вырабатывают будущих поборников и пропагандистов тех или других общественных основ, а просто оставляют расти, как крапива растет у забора»[18]. Предельно важно иметь в виду, что речь принадлежит к глубинному устройству нашего существа и образует собой размыкание смысла. Речь же, падающая (Verfallen) в болтовню, наоборот, приводит к замыканию существа дела в сокрытии. Такое действие болтовни вовсе не обязано носить характер сознательного обмана и выдачи за что-либо иное. «Беспочвенной сказанности и далее-пересказанности довольно, чтобы размыкание исказилось до замыкания», — указывает Хайдеггер[19]. Тем не менее, пустословие, которым пользуется Иудушка Головлев, не нейтрально, а используется как оружие и яд. Такое пустословие возможно в одиночестве как бесконечное рециклирование того же самого. Однако пустословие нуждается и в Другом как жертве, а также как канале для потока яда, чтобы носителя болтовни окончательно не разъело своим же собственным беспочвенным кружением.
Бытие с кем-либо (Miteinandersein) или, иначе, совместное бытие предполагает говорение (geredet)[20]. Говорение, в котором вовсе не обязательно сообщается первичное отношение к чему-либо, т. е. к сущему. Это беспочвенное говорение — «просто» болтовня. Нахождение «просто» с-другим обязывает к болтовне, чтобы занять время и бытие. Занять себя в das Man. Болтовня требует кого-либо другого для отлаженного совершения своей непрерывной работы. Кто-либо другой в болтовне является не просто собеседником, не просто свидетелем беспочвенности, о которой писал Хайдеггер в своей аналитике Dasein, а скорее «объектом» проседающей и обволакивающей словесной «жижи», обмазывающей и обволакивающей и постепенно втягивающей в свой болотный круг. В целом хтонические образы являются более адекватными для описания феномена головлевской болтовни по сравнению с умеренными теллурическими красками Хайдеггера.
Салтыков-Щедрин описывает процесс со-общения Порфирия следующим образом:
«Среди этой тусклой обстановки дни проходили за днями, один как другой, без всяких перемен, без всякой надежды на вторжение свежей струи. Только приезд Арины Петровны несколько оживлял эту жизнь, и надо сказать правду, что ежели Порфирий Владимирыч поначалу морщился, завидев вдали маменькину повозку, то с течением времени он не только привык к ее посещениям, но и полюбил их. Они удовлетворяли его страсти к пустословию, ибо ежели он находил возможным пустословить один на один с самим собою, по поводу разнообразных счетов и отчетов, то пустословить с добрым другом маменькой было для него еще поваднее. Собравшись вместе, они с утра до вечера говорили и не могли наговориться. Говорили обо всем: о том, какие прежде бывали урожаи и какие нынче бывают; о том, как прежде живали помещики и как нынче живут; о том, что соль, что ли, прежде лучше была, а только нет нынче прежнего огурца»[21].
В говорении пустословия утрачивается первичная связь с чем-либо существующим вне говорения. В конечном счете, некоторые люди (das Man) удивляются самой возможности подобной существенной первичной связи через сказывание. Всё понимающие, они даже и не захотят, пожалуй, такой связи. Однако возникает вопрос об онтологии речи в связях другого порядка, которые образуются в болтовне и сущем. Не создает ли болтовня не просто беспочвенную дистанцию, но и к тому же не повреждает ли корневую систему, питающую присутствие Dasein? Как же еще можно было бы описать то, что происходит с теми, кто втянут в круг удушающего пустословия?
Иудушка Головлев, как уже было указано, использует отравляющие возможности «яда» своей болтовни, кроме всего прочего, в оборонительных целях. Так, когда он узнает о неожиданном визите своего сына, который, вероятнее всего, будет просить денег, потоки саморазумеющейся болтовни готовятся почти сами собой, чтобы отразить встречу с Другим.
Против чего обороняется Порфирий? Обороняется в некотором смысле против самого бытия, чтобы избежать осуществления возможности соприсутствия бытия-с (Mitsein). Обратимся к тексту романа Салтыкова-Щедрина.
«Лежит Порфирий Владимирыч в постели, но не может сомкнуть глаз. Чует он, что приезд сына предвещает что-то не совсем обыкновенное, и уже заранее в голове его зарождаются всевозможные пустословные поучения. Поучения эти имеют то достоинство, что они ко всякому случаю пригодны и даже не представляют собой последовательного сцепления мыслей. Ни грамматической, ни синтаксической формы для них тоже не требуется: они накапливаются в голове в виде отрывочных афоризмов и появляются на свет Божий по мере того, как наползают на язык. Тем не менее, как только случается в жизни какой-нибудь казус, выходящий из ряда обыкновенных, так в голове поднимается такая суматоха от наплыва афоризмов, что даже сон не может умиротворить ее»[22].
Поразительным образом это совпадает с тем, что Хайдеггер приводит в качестве конкретных примеров болтовни. «Важно, чтобы говорение было. Сказанность, поговорка, изречение отвечают теперь за подлинность и дельность речи»[23]. Das Dictum, der Ausspruch — вот что обслуживает работу бол(ь)товни. Действительно, пословицы и поговорки, к месту и не к месту употребляющиеся в речи, кроме мудрости, без сомнения в них содержащейся, чаще всего служат закрытию понимания путем приведения к аналогии уже понятого и удушающего замыкания речи. Поясним, что речь здесь идет не о пословицах и поговорках вообще, а об их специфическом употреблении в пустословии, которое способно переработать в своих нуждах любую форму и практически любое содержание.
Далее:
«Не спится Иудушке: целые массы пустяков обступили его изголовье и давят его. Собственно говоря, загадочный приезд Петеньки (сына Иудушки — К. Е.) не особенно волнует его, ибо, что бы ни случилось, Иудушка уже ко всему готов заранее. Он знает, что ничто не застанет его врасплох и ничто не заставит сделать какое-нибудь отступление от той сети пустых и насквозь прогнивших афоризмов, в которую он закутался с головы до ног. Для него не существует ни горя, ни радости, ни ненависти, ни любви. Весь мир, в его глазах, есть гроб, могущий служить лишь поводом для бесконечного пустословия. Уж на что было больше горя, когда Володя (другой сын Иудушки — К. Е.) покончил с собой, а он и тут устоял. Это была очень грустная история, продолжавшаяся целых два года. Целых два года Володя перемогался; сначала выказывал гордость и решимость не нуждаться в помощи отца; потом ослаб, стал молить, доказывать, грозить… И всегда встречал в ответ готовый афоризм, который представлял собой камень, поданный голодному человеку. Сознавал ли Иудушка, что это камень, а не хлеб, или не сознавал — это вопрос спорный; но, во всяком случае, у него ничего другого не было, и он подавал свой камень, как единственное, что он мог дать. Когда Володя застрелился, он отслужил по нем панихиду, записал в календаре день его смерти и обещал и на будущее время каждогодно 23-го ноября служить панихиду “и с литургиею”. Но когда, по временам, даже и в нем поднимался какой-то тусклый голос, который бормотал, что все-таки разрешение семейного спора самоубийством — вещь по малой мере подозрительная, тогда он выводил на сцену целую свиту готовых афоризмов, вроде “Бог непокорных детей наказывает”, “гордым Бог противится” и проч. — и успокоивался. Вот и теперь. Нет сомнения, что с Петенькой случилось что-то недоброе, но, что бы ни случилось, он, Порфирий Головлев, должен быть выше этих случайностей. Сам запутался — сам и распутывайся; умел кашу заварить — умей ее и расхлебывать; любишь кататься — люби и саночки возить. Именно так; именно это самое он и скажет завтра, об чем бы ни сообщил ему сын. А что, ежели и Петенька, подобно Володе, откажется принять камень вместо хлеба? Что, ежели и он… Иудушка отплевывается от этой мысли и приписывает ее наваждению лукавого. Он переворачивается с боку на бок, усиливается уснуть и не может. Только что начнет заводить его сон — вдруг: и рад бы до неба достать, да руки коротки! или: по одежке протягивай ножки… вот я… вот ты… прытки вы очень, а знаешь пословицу: поспешность потребна только блох ловить? Обступили кругом пустяки, ползут, лезут, давят. И не спит Иудушка под бременем пустословия, которым он надеется завтра утолить себе душу»[24].
Затем Иудушка после смерти своих родных остается один.
«Иудушка очутился один, но сгоряча все-таки еще не понял, что с этой новой утратой он уже окончательно пущен в пространство, лицом к лицу с одним своим пустословием. Это случилось вскоре после смерти Арины Петровны, когда он был весь поглощен в счеты и выкладки. Он перечитывал бумаги покойной, усчитывал всякий грош, отыскивал связь этого гроша с опекунскими грошами, не желая, как он говорил, ни себе присвоить чужого, ни своего упустить. Среди этой сутолоки ему даже не представлялся вопрос, для чего он все это делает и кто воспользуется плодами его суеты? С утра до вечера корпел он за письменным столом, критикуя распоряжения покойной и даже фантазируя, так что за хлопотами, мало-помалу, запустил и счеты по собственному хозяйству. И все в доме стихло»[25].
Мы суть то, что мы делаем. И если можно говорить о деле мысли, то и прагматический характер слова не должен вызывать никаких сомнений. Пустословие не есть нечто внешнее Dasein, наше существо не может оставаться незатронутым беспочвенностью болтовни. Пустословие, как мы указывали, используется в повседневности как орудие обороны от Другого, в конечном счете и от самого бытия. Речь — не качество человека, добавленное «извне». Dasein экзистирует через речь и есть благодаря речи. Размывание бытия речи, отклеивание ее от онтологической почвы, не является нейтральным, безобидным процессом. Образ повреждения корней, питающих присутствие Dasein, созвучен палитре Хайдеггера и указывает не просто на падение (Vervallen), а на ядовитое удушение повседневности. Мир глазами Порфирия — «гроб для пустословия», как пишет Салтыков-Щедрин. Пустословие и пустоутробие помрачают мир. «Мыслить Ничто значит: испрашивать истину бытия и постигать нужду сущего в целом. Мыслить Ничто — не нигилизм. Сущность нигилизма в том, чтобы забыть ничто, предавшись суетному устроению сущего»[26]. Пустословие скрывает не только бытие, но скрывает и Ничто, забалтывая саму возможность постановки этого вопроса. Итогом рассмотрения удушающего пустословия должен стать вопрос о резком преодолении и сбрасывании болтовни и беспочвенных толков: исход к бытию.
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] Хайдеггер М. Введение в метафизику, СПб., 1997. С. 109.
[2] «Греки сделали тождество бытия и мышления входным билетом в философию. <…> Не будь дураком и верь, что мир устроен так, что взаимодействием его частей воспроизводится и мир, и мысль в мире. И у тебя есть место в этом мире, за которое нужно будет заплатить тем, что границы твоего сознания будут всегда, как говорил Витгенштейн, очерчены языком» (Гиренок Ф. И. Удовольствие мыслить иначе. М., 2010. С. 9).
[3] Хайдеггер М. Введение в метафизику. С. 109.
[4] Хайдеггер М. Гегель. СПб., 2015. С. 54.
[5] Делез Ж., Гваттари Ф. Что такое философия? М., 2009. С. 51.
[6] Гиренок Ф. И. Удовольствие мыслить иначе. М., 2010. С. 9.
[7] Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. М., 2008. С. 218.
[8] Heidegger M. Sein und Zeit. Tübingen: Max Niemeyer Verlag, 2006. S. 161.
[9] Ibid. S. 164.
[10] Гегель Г. В. Ф. Наука логики. СПб., 2005. С. 69.
[11] Хайдеггер М. Гегель. С. 41.
[12] Heidegger M. Sein und Zeit. S. 242.
[13] Салтыков-Щедрин М. Е. Господа Головлевы // Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч.: в 20 т. М., 1975. Т. 13. С. 66–67.
[14] Хайдеггер М. Бытие и время. С. 167.
[15] Салтыков-Щедрин М. Е. Господа Головлевы. С. 104.
[16] Ермилов К. А. Опыт столкновения с Ничто (по Хайдеггеру и Салтыкову-Щедрину). Вестник Инжэкона. Серия гуманитарные науки, вып. 4 (63), 2013. С. 168–171; Журнал «Тамыр», № 36 // URL: http://tamyr.org/?p=1962; Ермилов К. А. Хайдеггер и Салтыков-Щедрин. Ничто в метафизике и литературе // STUDIA CULTURAE. Вып. 4 (26): JUBILAEUS. СПб., 2015. С. 56–67.
[17] Салтыков-Щедрин М. Е. Господа Головлевы. С. 103.
[18] Там же.
[19] Хайдеггер М. Бытие и время. С. 169.
[20] Heidegger M. Sein und Zeit. S. 168.
[21] Салтыков-Щедрин М. Е. Господа Головлевы. С. 106.
[22] Там же. С. 119.
[23] Хайдеггер М. Бытие и время. С. 169.
[24] Салтыков-Щедрин М. Е. Господа Головлевы. С. 119–120.
[25] Там же. С. 141.
[26] Хайдеггер М. Гегель. С. 38.
© К. А. Ермилов, 2017