2,462 просмотров за всё время, 1 просмотров сегодня
Кровь людская не водица,
Проливати не годится.
Русская пословица
Первое издание книги Валерия Владимировича Савчука «Кровь и культура» привлекло внимание к проблеме, находящейся тогда словно бы совсем на периферии основных направлений и ориентиров отечественных исследований культуры и философской рефлексии. Было показано, что это далеко не совсем так: тема предстает во всей трудно обозримой полноте в истории и философии культуры. В диалоге с этим в книге задействованы актуальные стратегии современной философской и гуманитарной мысли. На таком плодотворном поле сложились и продолжают развиваться идеи и образы, инициированные талантливым исследованием.
И через двадцать лет переиздание книги «Кровь и культура» вновь дает возможность понять, как можно применить идеи исследования к актуальным областям знания. Следует полностью согласиться со словами автора о том, что проблема крови в культуре не только не утратила интерес у исследователей, но, напротив, дополнилась новыми сюжетами – идеи книги действуют как порождающая модель актуальных научных поисков. Именно анализ отношения к теме кровности может служить показателем утверждения новых ориентиров философской рефлексии, открывая темы наполненности знания полнокровностью жизни. В предлагаемом отклике на новое издание книги В. В. Савчука «Кровь и культура» представлены иррадиирующие жесты проблематики исследования, что призвано показать действие его идей в сфере актуальной рефлексии. Это, прежде всего, – диагностика обескровленной неопределенности, преодоление неподлинного существования и возможность утверждающего жизнь творческого свидетельства.
-
Голос крови, или Божественное всеведение.
«Глас крове брата твоего вопиет ко мне от земли» (Бытие 4:10–11).
В толковании святого Иоанна Златоуста противопоставлены силы человеческие и божественные. Далеко несется голос крови, что от земли восходит на небо и, минуя небо небес и высшие силы, достигает самого престола Царя и жалуется на убийство, обличает нечестивое дело. Вопль крови всепроникающ и не подчинен времени: наказание не могло быть предано забвению, чтобы случившееся было уроком для всех последующих.
Научение и предупреждение кровностью.
И вопль крови не нуждается в посредниках – свидетельствует самое дело таким образом, что кровь убиенного приемлется Богом с таким же вниманием, как и жертва. По порядку природы пролитие крови вызывает волну подобий – разрушительных сил: вопль крови от всех и за всех. И если кровь Авеля говорит о нем чрез веру к милосердию Божию и невинностью своею вопиет против убийцы к правосудию Божию – так впоследствии кровь Иисуса вопиет к Отцу небесному о помиловании всего рода человеческого. Проявлено всеведение, всемогущество, правосудие и милосердие. В том, что этот вопль достигает неба, замечается образное выражение мысли о божественном всеведении, которое представляется слышащим восклицания и там, где человек старается покрыть все глухим молчанием.
Вопль крови бесконечен.
Задействован эстезис крови: след крови обличен и поименован. Можно сказать, что кровь предстает как «абсолютный свидетель». Это тождество крови-как-крови и ее образа. Кровь у истоков свидетельствует о том, что не поддается обману и обмену и одновременно предстает как жертва и как дар.
Ни к чему не сводимое самоговорение крови.
Именно несомненную подлинность в последующих обращениях к голосам крови представить, наверное, труднее всего. Поэтому после первого осознания вопля крови ее свидетельства будут переданы через представленное непосредственно или воображаемое другое, а не через очевидно явленное изначальное иное. И автор книги «Кровь и культура» в приложении к новому изданию книги, названному «Медиальная конструкция жертвы», как раз пишет, что понять чужую мысль гораздо проще, чем собственный топос, а тем более – чем внятно и последовательно заявить об интересах собственного топоса на философском языке. Стремление понять мыслителей прошлого на языке их времени часто требует столько сил и времени, что для понимания своего времени и своего собственного свидетельства сил уже не остается.
Может быть, только голос первого – иного – свидетельства крови способен удерживаться в своей первозданной явленности, ясности и силе. Так задается первичный космос свидетельства.
-
Обескровленность существования и неопределенность.
Предельная ясность первого свидетельства крови никогда, наверное, не проявится с такой подлинностью и полнотой. И утрата связана с общим натиском и ростом неопределенности, где свидетельствование обращено не к вертикальному восхождению, точнее – к отношениям небесной тверди и земли, а к тому, что непосредственно рядом. Кровное становится расположено горизонтально. Но от такой расположенности не становится более близким и понятным, напротив, отчужденно отдаляется. Самое представление о возможности полнокровной правды становится труднодоступным или даже вовсе неосуществимым.
Повсеместность отчуждения.
Тема полнокровного верного свидетельствования становится смещенной и даже вовсе лишенной доверия. В повести А. Ф. Лосева «Театрал» автор словами героя констатирует:
«Нет ясности, красоты, нет кристальности. Нет в бытии ничего понятного и четкого… Как жизнь бесчеловечна, как жизнь бесчеловечно непонятна. Где начало и конец, где середина бытия? …Жить в условиях внутреннего неразличения, внутренней безразличности, безразличия жизни, ее вечной однотипности, однообразия, монотонности, скучной невыраженности, невыразительности жизни – при всей ее бездонности и разношерстности.
Я ничего не понимал»[1].
Но словно бы сам собой подразумеваем ответ: если непонимание выступает как знак разрыва между божественным порядком или космосом, с одной стороны-вечности, и существованием, с другой стороны-временности, есть и тот, кто ясно осознает и понимает. Этот субъект уже за пределами сакрального измерения, но обладает цепкой памятью и неизбывным желанием жизни. Более того, есть умный и проникновенный свидетель, к которому обращено признание и который делает его возможным («…хочется чего-то простого, светлого-светлого, ясного-ясного, и, главное, простого. Где начало и конец, где середина бытия»?). Какой субъект – человек – способен прорваться сквозь непонимание и неопределенность – сообщить об ином, создавая возможное сообщество понимающих?
Можно ли такого субъекта-свидетеля вы-числить, представляя человеческие или нечеловеческие образы и подобия?
Но ближе всего как раз оказывается искажение человеческого. («В каждом биении сердца, в каждом вдохе и выдохе, в каждом тайном и явном жизненном процессе моего тела живет, действует, ухмыляется, издевается, высовывает язык эта пошлая дрянь, эта бездарная карикатура, которая хоть бы обликом-то своим была похожа на сказку и фантазию, а то ведь и сказать-то о ней нечего, до того она бесцветна и бессодержательна»)? Ведь когда представлено только неподлинное, как будто вообще отсутствуют другие свидетельства-проникновения. Субъект-карикатурист стремится «в чем-то поймать, как-то обмануть, вернее, как-то разоблачить – да, да, не обмануть, а именно разоблачить…» – при этом стремится будто бы говорить от имени «самой жизни».
Именно такой субъект подрывает все жизненные основания и надежды.
«Есть что-то гнусное, что-то пошлое и бездарное в основе всего бытия… Есть какая-то мелкая, духовно-мелкая идея, залегающая в глубине жизни, и от нее всё зависит, все и всё… Это духовное вырождение, это универсальное мировое мещанство, эта мелкая мстительность и придирчивость, – вот они, прославленные глубины бытия и жизни!.. всего моего существования, кто-то великий и могучий, злой и мстительный придирается ко мне, – да, да придирается ко мне, дразнит меня, задирает меня, машет кулаками около носа, вызывает на драку, на месть, на ругательства. Что ему нужно от меня? Да кому это – “ему”? А есть этот он, – вернее, оно, да, да, оно, – это хамское и бездарное “оно”, завистливое и мстительное, бездарно-злобное, нудно-вымогательское. Оно неустанно следит за тобой, за каждым твоим шагом, ты вечно в поле его зрения; и оно не выпускает тебя ни на одну секунду, ни на одно мгновение… Это горящий и святящийся глаз вечно бдит где-то вдали, в тусклой и тошной мгле бытия, не моргая и магнетически пронизывая тебя, – издали, из-за угла, откуда–то сбоку.
Так живут людишки под этим бдительным оком».
И далее еще большее усиление: «…почему он, мерзавец, мне это показывает? Зачем мне это нужно? Какое мне до этого дело? Почему он врывается в мою нормальную жизнь и хочет ее нарушить и даже окончательно уничтожить?»[2]. У персонажа вопроса появляется даже собственное имя («…стал называть его Епишкой») и действия в новом поименованном звании. Персонаж все время рядом («около меня») – существо провокации, подделки, шмыганья: «Его цель – надоедать мне своими ужимками и гримасами, своими издевательствами надо мной и своим вечным сарказмом».
Такой персонаж не просто «мелкий бес» – это лишь его внешнее обличье. Пусть он «бездарен, глуп – даже по виду какой-то забитый провинциальный мещанин», но он обладает способностью: «…он копировал, обезьянничал с меня все мои поступки и даже тайные мысли, он скрыто владел мною, направлял меня то в одну, то в другую сторону». Но понятно это только в парадоксальной ситуации («дурацкое мгновение», «идиотское мгновение»), где только и может быть выявлен и схвачен скрытый властитель.
Значит, для выявления – выведения на свет, нужно вспоминать – припоминать и фиксировать в сознании появления свидетеля-властителя через что-то иное. Природа соблазнителя-властителя должна быть поставлена под вопрос. Припоминание выведет его на свет, когда он становится публичным существом соблазна.
«Епишка – ученый, Епишка – профессор. Епишка стоит на кафедре перед многочисленной аудиторией и читает лекцию. …Вот он читает свою лекцию, – нет, не лекцию; вот он произносит речь и даже не речь, а какую-то проповедь. Да, да, он не профессор, он – проповедник, агитатор, основатель какой-то религии, секты или чего-то вроде этого».
«Мы пока еще не можем преодолеть смерть, но мы уже можем ее обезвредить». Спрашивает: «Хотите обезвредить свою смерть?». И предлагает выход: отрицать смерть посредством смеха.
«Господа, надо смеяться! Да, надо смеяться перед смертью! – крикнул Епишка.
…Надо смеяться! Надо хохотать!
Толпе это сразу понравилось. Хохотать перед смертью, видимо ей больше хотелось, чем просто смеяться.
…Да! – вдруг закричал во весь голос Епишка. – Надо хохотать до упаду. Слышите ли: до упа-ду! Вот это и будет смерть. Надо лопнуть от смеху. Когда лопнете со смеху, это и будет смерть.
Толпа взбесилась».
Под(д)елка «Великого инквизитора»? И есть предложение, чтоб замысел осуществить:
«Машина! Слышите? Машина такая есть…»[3].
Машинность отчуждения и бескровности. Крови словно бы не хватает природной собственной самости и сил для свидетельства. Более того, появляются подделки, истиной крови словно бы вовсе пренебрегающие. В пьесе Александра Блока «Балаганчик» место крови займет клюквенный сок:
Вдруг паяц перегнулся за рампу
И кричит: «Помогите!
Истекаю я клюквенным соком!
Забинтован тряпицей!
На голове моей – картонный шлем!
А в руке – деревянный меч.
Представлена конструкция: поддельный хабитус крови. И кровь предстает как нечто пренебрегаемое – персонаж игралища-зрелища. Она скрыта, но сквозь покровы прорывается к признанию («Под румянами кровь озверело играла» – Шарль Бодлер).
-
Кровь во времени и поверх времени.
Обескровленность предстает как нежизненность. Тут кровь природно существует, но настолько «выбледневает», что свидетельствует только своей слабостью. Это понуждает к безлюбовности, фантазмом, смерти, уходу. Происходит словно бы обнуление замыслов и смыслов – такова эстетика события Андрея Платонова, где устойчивым остается только место действия – «Река Потудань»: война смещает и стирает всю казавшуюся устойчивой образность и проективность жизни. Кровь остается на своих неизменных кругах обитания, но голос ее ослаблен, почти не слышен и в жизненных действиях не проявлен.
«…Бессмысленность жизни, так же как голод и нужда, слишком измучили человеческое сердце, и надо было понять, что же есть существование людей, это – серьезно или нарочно?».
«…Земля будет рожать все сначала, и лишь те существа, которые никогда не жили» (Андрей Платонов).
Это родовое восстание жизни против обмана и греха. Если угодно, восстание против обескровленной идео-логики. Появляются никогда ранее не бывшие, но вполне телесно представленные и требующие внимания существа, выражающие радикальную нехватку сущего – бескровное существование. Воображаемые персонажи телесности и плоти – существа иных миров еще не вполне просветленно и осознанно бунтуют против неподлинности жизни, уже не подчиненной исходному замыслу.
«Он садился на пол и лепил из глины фигурки людей и разные предметы, не имеющие подобия и назначения, – просто мертвые вымыслы в виде горы с выросшей из нее головой животного или корневища дерева, причем корень был как бы обыкновенный, но столь запутанный, непроходимый, впившийся одним своим отростком в другой, грызущий и мучающий сам себя, что от долгого наблюдения этого корня хотелось спать».
Это не просто то, что может быть названо смыслом-ризомой, но ризомой непрерывного обескровленного самоистребления – представлены практики (не)признания крови. Создание зоны отчуждения-с-другим. Кровь словно бы не смеет показываться самостоятельно.
Более того, кровь если и свидетельствует, то исключительно как дурная, чужая или враждебная. Кровь показывается только через что-то другое. Так в стихотворении Семена Гудзенко:
Но мы уже не в силах ждать,
И нас ведет через траншеи
окоченевшая вражда,
штыком дырявящая шеи.
Бой был короткий. А потом
Глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей я кровь чужую.
А в рассказе Ивана Бунина «Захар Воробьев» кровь буквально загнана водкой, когда корыстные наблюдатели спора подкручивают стрелки часов: время гона крови смертельно сжимается. Подкручиванье стрелок – временение. Введение крови в механистичность протекания. Кровь тут может свидетельствовать только через другое – обман, войну, подгонку стрелок на циферблате. Кровь проявляется через другое и только будучи доведенной до пределов возможности быть живой неявно, но настойчиво отсылает к иному. Может проявляться даже через то, что изначально ей противопоставлено как лишенное ценности («Кровь людская не водица…»). Так в стихотворении Николая Туроверова, где кровь словно бы не смеет показаться самостоятельно:
Мой денщик стрелял не мимо,
Покраснела чуть вода.
Уходящий берег Крыма
Я запомни навсегда.
Складываются, можно сказать, практики признания крови во времени, явленной через другое. (Вспоминается преображающее выражение из сказки: «Кровь с молоком»). А поскольку модерн представляет непрерывное противодействие смыслов, то происходит мутация или даже исчезновение исходных родовых свидетельств и утверждений смыслов, но ростки почти несознаваемого иного существования устремлены к местам утверждения новых сил, способствующих утверждению жизни.
Кровность полагается во множественность оснований.
Очевидней всего – через сближение крови с родовой влажной субстанцией. Это влажная человечность, умение сопереживать и разделять чувства другого, умаление одиночества, действенная любовность. Влажное льется, способно гибко прокладывать себе дорогу – приспосабливаться и питать место.
Это проникновенность – уместность и возможность свидетельства.
Влажность соотнесена со страстностью и опьяненностью любовью, гибкостью, текучестью: «влажный стиль» подвижный и живой, чуждый строгости и назидательности, прихотливый, чувственный» – метафоры текучести в евангельском контексте получают дополнительные коннотации образа «живой воды, текущей в жизнь вечную».[4] Свидетельство преодолевает временность и субъектность как определенный «сухой» смысл. Но текучесть-влажность далеко не во всем может быть объяснена самим действующим субъектом – это также некоторое неопределенное расслабление ума, нестабильность, зависимость от сопутствующих обстоятельств, незащищенность перед театральностью, неустойчивость перед прелестью чувства, слова или идеи, избыточная публичность, возможная зависимость от мнений. И возгонка к сухому смыслу осуществляется как переход-свидетельство – именно для этого нужен вызываемый встречей человек-свидетель. Его бытие принципиально двойственно: высокая – сухая – незамутненная ясность взгляда и влажное – текучее – проникновение во все стороны жизни. Соответственно, нужно найти человека, способного едино-кровно свидетельствовать, что такие силы есть – жест утверждения в «самом действии» (Н. Ф. Федоров).
-
Кровь и субъект-свидетель: говорение от жизни.
Действие написанной двадцать лет назад книги Валерия Савчука состоит, прежде всего, в своевременном возвращении кровности в культуру и философию. О вдохновляющем контексте дней создания книги в Предисловии к новому изданию свидетельствует сам автор: то было время духа свободы и гласности в горизонтах вдохновляющего оптимизма. И тема крови наряду со многим ей сопутствующим приобретала гласность и значимость в культуре и философии. Сегодняшняя роль идей книги в активном стимулирующем действии в сфере рефлексии. Субъект крови свидетельствует о самой возможности субъектности и субъективности. Вживленность субъекта крови в рефлексию говорит о новой актуальной оформленности носителя мысли и действия.
С кем кровь? – с каким субъектом и какой мыслью?
Вроде бы ответ ясен – кровь с тем человеком-субъектом, который во всех временах. Но встает вопрос о том, что способно делать исторического субъекта столь вездесущим? Когда ослабевают кровно-родственные связи, а актуализация крови в культуре может вести не только к миру-замирению, но и напряженным столкновениям и противодействиям с субъектами другой крови? Способен выступать субъект крови как носитель стяженности рода и родовой философской мысли? Или о нем нет смысла спрашивать уже в силу того, что во все проникают нигилизм (Фридрих Ницше) и немощь (В. В. Розанов)? В. В. Савчук в завершении предисловия для нового издания книги относит кровь к группе мировых констант, поскольку она требует как ряда вещей – алтарей, чаш для сбора жертвенной крови, орудий ее получения, так и моральных табу, системы родства, клятв, обязательств и других символических представлений. Так кровь в качестве константы культуры, что подтверждают исследования «на земле», отражается в ране, жертве, празднике, пощечине, письме и первознаке. Кровное предстает как сопротивление и утверждение, где действует стяженность свидетельств – они оказываются в трудно определяемом над-противоречивом уровне мысли и существования.
Кто говорит? Субъект-свидетель – всепроникающее и повсеместно пребывающее полнокровное существо.
Но если в ретроспективе возможных ответов немало, то в обращении к современности ответ чрезвычайно затруднен. Скорее, имеет смысл говорить не о персонификации свидетеля, а о самом акте свидетельствования, которое может быть представлено в разных обличьях и образах. Остается и вопрос о персонификации субъекта-свидетеля, способного иметь дело с кровью. Перебор позиций явно недостаточен, а тематизация интенций крови вряд ли может быть когда-либо завершена. Кровность мысли состоит в превозмогании давления символического при всем полном внимании к символическим разверткам понимания. Субъект крови стяженно соединяет в себе эстетические, этические и антропологические процессы и смыслы существования – кровность восстанавливает силы рефлексии и существования. Кровь говорит в ее всеприсутствии и все-размещенности. Время вообще можно не брать в расчет, оно словно бы вовсе не существует. Кровь не оглядывается на время, но внимательна к местам – к расположенности. Ее вытекание и есть жест обрыва временения. Занимает словно бы место до мест или место без местности, без региональной определенности – во включенности в бытие.
Из бытийной жизненной основы прорастает подлинность ее свидетельств.
Примечания
* Исследование выполнено при финансовой поддержке РФФИ. Проект №19-011-00899.
[1] Лосев А. Ф. Театрал // Лосев А. Ф. Жизнь. Повести. Рассказы. Письма. СПб., 1993. С. 298–299.
[2] Лосев А. Ф. Епишка // Лосев А. Ф. «Я сослан в ХХ век…». Т. 1. / Сост. и коммент. А. А. Тахо-Годи, Е. А. Тахо-Годи, В. П. Троицкий. М.: Изд. дом «Время», 2002. С. 500.
[3] Там же. С. 503.
[4] Брагинская Н. Влажное слово, или Византийский ритор об эротическом романе. М., 2007. С. 145–148.
© А. А. Грякалов, 2019