897 просмотров за всё время, 2 просмотров сегодня
Письмо 36. Дильтей – графу Йорку.
[июнь 1884 г.]
Вы столь погрузились в молчание, дорогой друг, что я начинаю себе представлять: Вы пишете, а Платон указывает Вам путь… У нас все хорошо обстоит – у маленького человечка. Он уже отслеживает все сцены своего существования со спокойным предвидением и прекращает кричать, если замечает, что происходит что-то, сулящее скорое удовлетворение его желаний; но у меня вызывает особенный интерес живое стремление его заявлять о себе и вступать в коммуникацию. Я сознаю, насколько нелепо выведение разговаривания из отражающих движений, которые приходят на смену несомненно первичным физическим фактам состояний и влекут за собой физиологическую интерпретацию. К сожалению, у меня не было никакого времени для того, чтобы вести дневник на протяжении некоторого времени в случае с Клархен; я мог записать себе только нечто отдельное, но в особенности выписывал нечто, касающееся языка движений, т. к. ребенок именно в этом направлении развивается очень рано… [Мы будем] очень скромно отмечать крещение – я думаю, в воскресенье – и только в кругу семьи. Вовсе не задумываясь, могу заявить, что для всех людей моего круга ясно само собой, что именно Вы станете крестным отцом моего сына. Ведь это лишь станет новым внешним знаком того, насколько я привязан к Вам внутренне, в самых глубоких чувствах и мыслях. Ребенок должен быть назван по имени моего отца – Максимилиан (как «назывное» имя), и Герман Узенер в Бонне и Герман Гримм последуют вашему примеру. И да будет тогда Ваше покровительство все более и более сильным, а внешнее впечатление и внутреннее влияние пусть превратятся в формирующую силу!
Я очень усерден; к сожалению, лекции и другие служебные дела сильно меня отвлекают от работы. Я с большим увлечением проработал историю воспитания в Европе, и отсюда у меня возникло фактически точное воззрение об образующих силах в доступных нам ранних силах жизни народов и о значении волевых явлений (этосов) внутри того, что я рассматриваю как важнейший член в организме во втором томе. Поэтому я приближаюсь к созданию некоторой педагогической теории и думаю, как она может выглядеть в жгучей борьбе по животрепещущим вопросам.
Читали ли Вы в «Националь цайтунг» статью Юлиана Шмидта о моей книге? И в свободомыслящей «Нации» имело место некоторое обсуждение. Все исполнено глубоким пиететом, однако нигде нет понимания, и даже у Юлиана Шмидта уже нет никакой способности – к моему великому удивлению – выдерживать гораздо более глубокие взаимосвязи идей. Очевидный результат: второй том я должен написать значительно более просто, сделав его более читабельным.
В дальнейшем поделюсь всякими новостями. Вот самые большие из новостей: Дове прибывает в Бонн, что в высшей степени вероятно, а Бирке – вероятно, в Геттинген. Моммзен пишет действительно историю императора и исследует критику первохристианства!
Письмо 37. Граф Йорк – Дильтею.
Кляйн Оэлс, 18 июня 1884
Дорогой друг!
С радостью и благодарностью я принимаю Ваше предложение стать крестным отцом у Вашего маленького сына, который и сам есть новый и важный знак Вашего внутреннего единства. Я охотно буду на Вашем прекрасном празднике, живое значение которого наверняка несколько пострадает из-за твердости представлений догматических устоев. Мои свободные желания и полное участие во всем, и Вы это знаете.
В прежних беседах подчеркивалась необходимость догматических образований, из которых возникают определенные устои и в соответствии с которыми растворяются некоторые мотивы, которые впоследствии могли бы дать действительную историческую догматику, заступая на место до сих пор существующей хронике и заменяя ее догмами. Рассмотрение, исходящее из этого мотива, противоречило рассмотрению, исходящему из вещей и символов, причем последнее вело бы к выхолощению – вплоть до мелко-пунктирной линии соотношения трат и продаж, которая знакома каждому частному лицу. Трансцендентность против метафизики! Это учит познанию на опыте возвышенной и обогащенной жизни. Если жизнь сама отводит нас в школу, где Вам задана сейчас задача – определить через посредство тончайшего внутреннего чувства заостренные образы жизненности Вашего маленького сына, то мы познаем недостаточность научной гипотезы, признанной научной из-за того, что она позволяет считать, будто из каждого эмпирического положения невозможно достичь абсолютно никакой конструкции. (В естественных науках не использовать!) Это – упрек, который легко преодолевается. Ведь способность стать практической и есть действительное правовое основание всей науки. Но математическая практика – отнюдь не единственная. Практическое призвание нашей точки зрения – это педагогическая установка в самом широком и глубочайшем смысле этого слова. Это – душа всей истинной философии и истина Платона и Аристотеля. Я не люблю писать эти имена, потому что их упоминание косвенно равносильно признанию того, что в последнее время я работал вовсе никак. Только тогда, когда чтение стало вовсе невыносимым, я обратился к пересмотру того, что написал раньше. Когда Вы далеко, никакого внешнего импульса просто нет…
Согласно Вашим университетским новостям, Бреслау и Восток, как кажется, теперь с научной точки зрения полностью запущены. Это – тяжкие политические грехи, отмщение за которые грядет. Ведь все не так, как говорит социал-демократ в рейхстаге: христианская или историческая истина на деле состоит в том, что грехи отцов сказываются на жизни детей – и они должны их искупить. Моммзен был осужден как историк из-за его никчемного публичного языка. На мой взгляд, безразлично то, что он еще напишет – кроме исторически-филологической «землекопной» работы. Он может иначе выстраивать даты, он может лучше, чем раньше, определять факты, но оценка всегда будет безумной – я отважился бы сказать, по причине отсутствия искренности и прямоты. Однако в истории правильное представление связано с верной оценкой. Что Вы скажете о новом национал-либеральном подходе? У меня нет доверия к нему, потому что моя внутренняя Майнцская линия становится неопределенной и заклеенной. Южные немцы хотят больше, чем предусмотрено Майнцской линией, они – другие, и их больше. Я полагаю, что Беннигсен и здесь оказывает роковое влияние. И здесь тоже недостает прямоты и искренности, за чем скрывается уважение к человеку. Желание всегда быть правым равносильно хронической неправоте плюс изначальной слабости. О полном безверии, способном только на краткие порывы в «уме» берлинского партийного руководства (Хобрехт), я даже и говорить не стану. Он, в конечном итоге, даже не попал в Государственный совет! Который, кстати, как мне кажется, имеет составную композицию. Но – кто знает? Дыхание Бисмарка, впрочем, сможет оживить и эту структуру. Представляет некоторый интерес и смена светил в окружении кронпринца.
Письмо 38. Дильтей – графу Йорку.
[июнь 1884 г.]
Милый друг!
Вы – счастливчик, поскольку Вам не приходится часто ходить на работу в эти прекрасные летние дни. Я же исследую всю историю образования в Европе: огромный материал, в котором есть информация и по истории интеллектуального и научного развития: но я уже увяз и погрузился в материал без остатка. На данный момент оттуда мог бы возникнуть хотя бы трактат о современном состоянии педагогического вопроса. Затем меня увлекла диссертация, тему которой я сам предложил молодому человеку, и она привела меня к истории картезианской системы и культурному влиянию Пор-Рояля. Потом Сент-Бев предоставил мне честь познакомиться с широко задуманным, но приятно-основательным произведением – чисто по-французски оформленной историей в мемуарах, а всеръез – с религиозным движением, переходящим в сентиментальность. Становится все яснее и яснее, насколько иначе должна трактоваться история в современной философии. И – читаю Лейбница. Именно так и надеюсь дойти до той точки, когда дело пойдет, и я смогу написать раздел о современном развитии, то есть будет дефинитивно определена структура третьей книги.
Государственный совет, конечно, составлен довольно причудливо. Я по-прежнему держусь убеждения, что все действительно консервативные мероприятия должны при проведении регулироваться добавлением небольшой дозы чего-то крепкого. Так что мало толку от того, что либералы сами себя всерьез пресекают операциями, подобными последним – колониально-политическим.
Я живу своей летней жизнью. Встречаюсь с людьми только по официальным поводам, а остальное время провожу со своими книгами: на балконе, в саду, где все утопает в розах, или на природе. И я хотел бы, подобно тебе или Карлейлю, вообще повернуться к этому миру спиной. У меня нет других мыслей, когда я ухожу в себя, кроме как мысли о полной изоляции от мира.
Своеобразно происходящее в Пор-Рояле бегство от мира – и тоска по одиночеству среди блестящего века Людовика XIV – в Паскале, Арно, Николе, Расине, то есть первых умах тогдашней Франции. Декарт показывает это настроение по-иному, чем ораторианцы и Мальбранш, – так же и Спиноза.
Письмо 39. Граф Йорк – Дильтею.
Кляйн Оэлс, 24 июля 1888 г.
Дорогой друг!
Снова должен стучаться к Вам, чтобы вызвать какой-то признак жизни в ответ. Надеюсь, что у Вас и Вашей жены, которой я говорю свое прекрасное спасибо за ее дружеские строки, и у всего Вашего маленького общества все хорошо. Связанные с необходимостью работать, Вы, возможно, страдаете от сидячего образа жизни, который даже здесь, среди села, выносим слабо и является сопутствующей причиной продолжительного недомогания, овладевшего мною. Но сильная буря, кажется, приводит природу в ее нормальное состояние равновесия и, вследствие этого, подталкивает ее к обратному восстановлению человека.
После долгого перерыва, который отчасти был вызван реформами и новыми устроениями внутри моего хозяйства, я теперь постепенно собираю воедино мои разбросанные мысли – занятие, которое протекает так размеренно и так продолжительно, что они для меня уже утратили ощущение новизны, и я даже не знаю, не вызывают ли они это ощущение и у других. Они кажутся мне новыми только тогда, когда я убеждаюсь в их опровержении в философских журналах, и вот тогда они начинают монотонное вращение, очерчивая узкие круги однообразным методом перед моими глазами и предопределяя мышление.
Как счастливо устроены Вы, которому борьба предстает как служебная необходимость! Испытывая вышеописанную слабость, я читал Данте и размышлял вслед за Августином. Я полагаю, что нашел какой-то смысл, потому что обнаружил мотив учения Августина о свободном выборе, и, таким образом, нашел различие между ним и теорией предопределения. Исходя из этого мотива, становится понятной и вся жизнь в целом, а также и все живое мышление.
Да, вся антиномическая сеть противоречивой схоластики была бы понятна из жизненных импульсов – как шаг наружу, в Позитивное, через критически-негативное противоречие психического происхождения, идя от неустранимости, вытекающей из непереносимости дат основных психических функций. Гегелевское учение о негации и противоречиях все же оказывается глубокомысленным – и превосходит своей критикой школярскую премудрость тренделенбургского Сайма. Противоречие схоластического мышления – это есть его жизнь. Но наиболее прекрасная – потому что наиболее адекватная – форма живого мышления и есть разговор, которого у меня уже с давних пор не получалось и к которому я так стремлюсь. Квартиры, пригодные для проживания всей Вашей семьи, будут сдаваться только к 12 августа, а к тому времени у Вас примерно начнутся Ваши каникулы… Вы можете выполнить свое обещание посетить отшельника…
Смерть Лепсиуса, произошедшая в кругу окружающих его женщин, занятых уходом за ним, тронула меня тем, что весь его странствующий дух многократно обращался ко мне. Подле его смертного ложа мысль невольно обращалась к старому доброму времени воспоминаний. В этом жребии есть что-то от мрака античной трагики. В окружении ее духовная структура его была особенно крепкой. Он являл собой натуру правящую, великолепную и даже всевластную. Угодивший в самый центр нервного пучка, он оставался вплоть до самого конца постоянно верен себе, питая все жизненной энергией. Что же теперь станет с Бреслау? Дове, Гирке и даже еще, вероятно, единственный живой теолог Лемме, которого, в сущности, и нет! Все это – безответственно, глупо и близоруко. Какая это серьезная беда – ведомственные политические министры. Я не видел рецензии Юлиана на Вашу книгу. Привезите ее с собой!
Письмо 40. Дильтей – графу Йорку.
[Лето 1884 г.]
Мой дорогой друг, я так и вижу тебя в самую прекрасную погоду стоящим на балконе, созерцая зеленые пологие берега реки Шпрее – это выглядит столь поэтически, что их можно было бы спутать с берегами Некара. Представление таких картин означает для меня предвкушение каникул. Это приятно вдвойне, поскольку каникулы скоро объединят нас. Вскоре мы приезжаем, и моя жена в эти дни напишет Вашей жене письмо с сердечной благодарностью за любезное приглашение.
Приберегайте в себе неуемную жажду к философским беседам! Ведь мои беседы с Эббингаузом относятся только к преддверию философии – к экспериментальной психологии. В разговорах с Целлером отсутствует что-то такое, что оживляло бы их, снова встряхивало бы затхлые скелеты призраков прошлого – на том месте, где они были принесены в жертву истории. Еще вчера мы сидели тут на балконе. Наибольшую живость наша беседа обрела все же тогда, когда в ней была затронута Тюбингенская школа: ведь именно тогда он выразил свою персональную затронутость гением Баура.
Говоря кстати, Баура Вам нужно все-таки при ближайшей же возможности прочитать, по крайней мере – его «Павла» и его «Евангелие от Иоанна», либо его «Три первых века» – так Вы проникнетесь той центральной критической работой, которую интеллектуализм, по-моему, проделал со времен Канта. Меня очень интересует то, что Вы скажете об Августине и о свободе выбора у него. Антиномии, на мой взгляд, находятся у него только в области представления. Но если же у Вас все же существует порыв докопаться до мотива, т. е. до религиозно-чувственного процесса, то окажется, что он лежит по ту сторону противоречий и, следовательно, за пределами гегелевской диалектики, которую я предпочел бы видеть не производной от техники Прокла, а, скорее, вообще не причастной к ней. Перемена в глубочайшей сфере души обусловлена односторонностью всякой персональной жизни – и именно в этом лежит глубочайший и поистине трагический пункт в жизненной работе индивида, которую туда вносит Вечность.
Письмо 41. Дильтей – графу Йорку.
[31 декабря 1884 г.]
Мы пережили прекрасные рождественские дни. Нам являлись признаки любви и благорасположения – отовсюду, со всех сторон, и прекрасное чувство сопричастности всех к любым нашим внутренним связям.
К работе в праздничные дни ежедневно примешивается нечто иное. Вопрос теперь состоит в том, в какой же мере мне посчастливится противопоставить теорию восприятий Гельмгольца своей – как более надежной. Я теперь то там, то здесь обсуждаю с Гельмгольцем детали, все время дискутируя с ним: вот и вчера, когда мы провели весь день наедине, в присутствии только лишь бывшего министра Дельбрюкка и его жены. На столе оказались даже таблицы – так, чтобы я видел, что именно для него важно в его теории происхождения пространства. Боюсь, что введение теперь у меня получится в два тома с лишним, и последующий кусок должен описывать новейшее время, критически осмысляя его – где-то 10 листов затем должна быть теория восприятия и мышления в каком-то из последующих томов. Что бы Вы подумали о таком расширении? Ведь книга получается все еще не слишком толстая, а методическое учение к наукам о духе получает в ней верное направление.
Затем, после завершения II тома, сначала закончу писать Шлейермахера, иначе душа не вынесет этого пожара, который ее пожирает. Вообще говоря, между томом II и томом III нужно разрешить вопрос обо всем в целом и в частностях, и прежде всего – о соотношении Всего в целом с томом III, в частности. Ведь для самого важного в томе III «Шлейермахер» есть не что иное, как пролегомена с введением в систему педагогики на примере какого-то обсуждения некоторой частной духовной науки – как и Всего для поэзии.
Счастливого Нового года!
Письмо 42. Граф Йорк – Дильтею
Кляйн Оэлс, 4 января 1885 г.
Дорогой друг!
…Я рад получить обнадеживающие известия о Вас и Вашем здоровье. Что же касается меня, то я развлекаю себя исключительно здесь, в моей тихой комнатке – и приучаюсь думать, что в жизни отшельника есть много хорошего. Были бы Вы где-нибудь поблизости, было бы думать так еще легче. К сожалению, работать мне приходится, используя собственные глаза, а потому выборочно подходя к произведениям. Из легкой и любезной книги Шерера о Гриммах я взял нечто, полезное для себя. Затем пришлось рассмотреть процедуру Лахмана. Шульц, которого я подверг опросу о дефиниции филологического метода, объяснил, что еще не подвергал рефлексии критически-практическое поведение.
Личный интерес заставил меня прочитать недавно изданную книгу моего брата Мара о Наполеоне. Это – действительно необыкновенная работа, обдуманная, пусть даже и получилась она достаточно односторонней в человеческом плане. Мой более подробный ответ на вопрос, почему воинственная природа всегда пробуждает во мне интерес, таков: по мере того, как я приближаюсь к ней, мой интерес направляется стремлением к созерцанию историко-психологической взаимосвязи стратегических формулировок. Повсюду есть связи, потому что все мышление и действие есть манифестации единой жизни. Звучит парадоксально, и все же истинно, что, например, стратегия XVII века зависит от духа, который обрел плоть в Галилее. Так ведь всегда: там, где ты понял, в чем суть, там тебе становится интересно. Я тут как-то при случае высказал кратко и столь же кратко обосновал мысль о том, что при равенстве по значимости целей войны метод их приведения в действие определяется только природой вещей. Доказательство определяющего значения железнодорожных путей сообщения и телеграфии этого вновь выдвигающегося средства войны для стратегического выдвижения на передний план. Исходя из этого, понимание модификации наполеоновской стратегии – у Мольтке. Однако она не интересует Вас. Потому более ни слова о ней.
Верный, как встарь,
вплоть до новых лет
Ваш П. Йорк
Красивые Виллройдеры висят в моей комнате. Музыкальная живопись.
Письмо 43. Дильтей – графу Йорку.
[Конец февраля 1885 г.]
Наиболее сердечные пожелания, дорогой друг, к Вашему дню рождения. Жизнь лежит перед Вами настолько проста и весела, что Вам можно пожелать только здоровья и сохранения Ваших живых богатств – чтобы они остались для Вас и для всех Ваших такими же радостными, какими и были. Между нами бывали годы совместного мышления, причем согласование в них готовилось все равно как импульс этого нашего мышления – то, что и составляло нашу жизнь, то, что соединяло ее столь же сильно, сколь сильно соединяла ее сама природа. Ведь чем больше мы в жизни заходим за линию, помечающую ее середину, тем надежнее становится познание того, что мы предназначены друг другу, и нет никакой замены друг друга в этом. Все отношения этой зимы не кажутся мне чем-то, что указывало бы на какую-то прочную привязку моего мышления к кому-то другому. Я вынужден решить для себя: на какую дружбу как совместное бытие нужно еще пойти, на какое внутреннее побуждение она меня подвигает.
Я с удовольствием последую Вашему новому приглашению, как только смогу приехать. Но есть ли у Вас свободная комната там же наверху, поблизости от Вас? Ведь когда я один, я с удовольствием поселялся бы в Вашем крыле. Мои лекции закончатся, пожалуй, на следующей неделе. Я хотел бы уже сейчас сделать набросок летней лекции по всеобщей истории философии (всего 2–3 листа авторского письменного текста), однако мог бы ее заканчивать и при Вас: это дает в итоге тем более оживленный повод для разговоров. Впрочем, я ужасно выработался и устал от семестра.
Юзенер был здесь два дня и почти не отходил от меня. Он, кроме Эпикура, увяз еще и в Платоне. Он полагает теперь разложить политию и вычленить изначальный порыв, – и это должно быть чисто политическое дело – и тогда он составил бы для себя особый диалог с Фрасимахом; «Тимей» тогда при такой переработки этой первой политии оставался бы бесправным. Гримм хочет взять отпуск – отправиться в путешествия и заняться всерьез «Рафаэлем». Траур Трейчке, связанный с кончиной его супруги, уже протянулся целый год. Его новый брак стал интересным, словно басня; материал найден столь чрезвычайный, что он смотрит на себя как на отверженного. Гельмгольц делает новое издание своей «Оптики». У нас все очень хорошо. Мальчик бессознательно заслуживает совершенно исключительной любви моей жены…
Письмо 44. Дильтей графу Йорку.
[Весна 1885 г.]
Мой любимый друг,
с тех пор, как я получил от Вас – из окна, наверху – последний знак прощания, у меня в жизни все завертелось кувырком. Я буквально стал рабочей лошадкой в эти первые недели. Моя жена при встрече волшебно порадовалась моему прекрасному внешнему виду и передает Вашей жене графине и Вам приветы – за Ваши дружеские заботы обо мне; ей радостно, что я езжу к Вам, чтобы видеться с Вами.
Итак, я весьма бодро вступил в вертеп работы. Обе лекции оказались очень полны, а история философии доставляет мне очень большое удовольствие. Как кажется, и студентам здесь тоже. Они избрали все правильно. Я остаюсь с ними на Пармениде. Только небеса знают, как я пробьюсь через это. Я полагаю, что пифагорейские учения о числах понял верно только я. Но что же это за работа – так выкладываться изо дня в день, будучи окруженным фрагментами и книгами, сопоставляя их. Наряду с фрагментами всякой философии я читаю сейчас Цицерона «De legibus», а «Начала популярной метафизики права» воздействуют на меня забавно и развлекательно. Произведение про республику вдохновляет, оно есть литературное произведение первого ранга…
Письмо 45. Дильтей – графу Йорку.
Берлин, 2 августа [1885 г.]
Дорогой друг, поскольку моей жене пришлось столь внезапно уехать, она не смогла даже исполнить изысканное, красивое дело – выбрать для Берты в связи с ее положением на свадьбе некоторый подарок, чтобы она прочувствовала наше участие и радостную поддержку. Я, к сожалению, абсолютно не способен закупать что-то «на потребу». Я ничего не понимаю ни в чем, кроме книг. Но здесь, как я полагаю, могу надеяться на успех с этой классической и не приносящей в жизнь никаких излишеств истории с живописью Кроу и Кавалькаселя: она даст надолго действительную радость, и в прекраснейшие времена наслаждения искусством напомнит ей о нашей дружбе и о нашем внутреннем уважении. Надо только не заронить в голову графа Ганса или Генриха ту же самую идею: тогда моя хитрость легко раскроется.
Я просто наслаждаюсь созерцанием Sartor Resartus. Врата открывают примечательное представление о том, почему трансцендентальная философия предопределена к морально-политическому влиянию в Европе. То, что только дух есть реальность, а все прочее – лишь проявление и облачение этой единственной реальности – вот то учение, которое, будучи критически воспринято, становится столь истинным, а в руках одностороннего энтузиазма всегда имеет шансы для того, чтобы стать догматическим – все это кажется здесь превышающим границы Германии: сравните Фихте, Гегеля, Шопенгауэра, Лоссе: таким образом, есть форма, наиболее здоровая и приемлемая для тебя в образе Карлейля. Ведь и мы, несовершенные, тоже здесь имеем все-таки сильное чувство, что это учение имеет активную силу для формирования жизни и исторической науки.
В ближайшие дни я напишу больше и куда лучше.
Письмо 46. Дильтей – графу Йорку.
[К 3 октября 1885 г.]
Мой милый друг!
Как прекрасно, что сегодня – именно в тот день, когда я задумал написать поздравление к Вашему празднику, – мне пришли известия о господине графе и его истории, уверенно описывающие картину его богатой и изобильной жизни. Как же тут переплелось все богатство Вашей прекрасной семейной жизни, которую я опять-таки в соответствии с мнением господина графа, считаю совершенно полной обязанностей, направленных на заботу о подлинной сущности Вашей любимой жены-супруги, о которой Вы печетесь на протяжении 25 лет! Конечно же, именно сейчас Вы пребываете в праздничном настроении: Ваш сын уже состоялся в качестве одаренной своеобразными качествами натуры, а юное счастье дочери обволакивает, словно светлое сияние, весь Ваш праздник. Это – именно та обстановка семейной жизни, в которой мы живем так, достигая вершины собственного достоинства и уже начиная перешагивать этот рубеж, – мы растем в нем для детей и вкладывая все в них – все это насколько полно и богато проявляется у Вас и у Вашей любимой достопочтенной супруги, которой я адресую эти строки – с моим пожеланиям столь же ей, как и Вам, – идти все тем же курсом. Пусть у Вас все идет на лад – и вокруг Вас все будет расти и процветать, но чтобы Вас не оставляла свежесть сердца и здоровье, и долго-долго пусть служит Вам наслаждение, в котором Вы будете чувствовать себя богатыми. Мы вступаем в жизнь с неукротимой жаждой достичь своего полного счастья; каким образом мы исполним это, есть тайна наших беспокойных сердец; и мы постепенно переходим к спокойному течению волн, после которого мы находим продолжение своей жизни в жизни других, выражая себя в деятельности на их благо. Праздник достижения той первой высоты существования минул в Вашей жизни уже 25 лет назад; но праздник этого другого – более полного, более чистого, более высокого наслаждения сравним с тем праздником, – и это Ваше празднование серебряной свадьбы.
Вам же, мой любимый друг, надо, кроме того, почувствовать то, что делает из человека философа: привести жизнь как внутренний опыт к особому сознанию, а познание возвысить до мысли. Простите же своему другу, когда он при этом поводе предостерегает Вас, призывая сорвать яблоки, выращенные на этом богатом дереве жизни, и раздать их друзьям и всему миру, чтобы они насладились ими. Ведь это снова будет прекрасный праздник, поскольку интеллектуальное содержание Вашей богатой жизни предстанет перед Вами – так превратите этот солидный капитал в солидный городской том, напечатанный для Генриха на веленевой бумаге, а для Вашего старого друга сделайте в нем достаточно широкие поля, чтобы он мог начертать свои слова восхищения и полемики.
И я – да и мы все вчетвером! – желаю себе, мой любезный друг, чтобы я всегда заслуживал того места, которого достиг в Вашей жизни и завоевал в Вашем сердце. Мир – как арена, на которой протекает жизнь, – кажется в молодости безграничным, затем, однако, он оказывается миром, на котором протекают все события жизни, а потому не кажется столь уж большим, и – как сцена, на которой появляются по очереди большое количество персон, исчезая за занавесом, – становится переменчивым. Совсем иначе все обстоит с людьми, которые выступают частью нас самих – как сила в нашем существе, и на которых мы опять-таки воздействуем, как сила. У нас двоих, например, никогда больше не возникнет дружба, сравнимая с нашей нынешней, и я думаю порой, что последняя вообще не является чем-то заурядным в этом темном и глупом мире. Пусть же мы останемся в общении долго! Пусть в этом неомраченном ясном отношении не возникнет внезапно чего-то такого, что помешает ему, и пусть обстоятельства будут милостивы к нам, чтобы мы держались друг друга! С огромной радостью я воспринял от господина графа известие, что план его пребывания в Берлине будет затяжным. В эти праздничные дни многие подумают о Вас в провинции и направят полные верности пожелания любимой Вами супруге и Вам: нет никого, кто знал бы Вас, как мы. Я буду очень сожалеть, что не могу составить там Вам компанию.
О нас я напишу Вам в какой-нибудь другой раз – когда у Вас будет покой, в котором Вы сможете принять участие в наших делах. Я буду очень занят в эти каникулы. Перво-наперво я (отзвук лекции!) наметил историческую партию второго тома: смогу ли я нарисовать такую картину последних десятилетий, которую внутренне вообразил себе? Затем я исподволь подведу методическое учение отдельной науки, выработанной из логики, что позволит вдобавок провести твердые линии в конце моего тома. Всего лишь половины года в Вашей каморке в башне – вместо унылой суеты с лекциями – будет достаточно, чтобы том II отправился к Дункеру и Хумблоту, которые, как я слышал, были весьма довольны тем, как разошелся первый том, и после дополнительных расходов на брошюрование и перепечатку они предложили мне 100 талеров! Что Вы скажете про этот успех моей деятельности?
Письмо 47. Дильтей – графу Йорку.
[декабрь 1885 г.]
Дорогой друг!
Я давно не подавал о себе вестей; времена здесь были для нас действительно плохими… Так что жизнь постоянно следит за тем, чтобы кому-нибудь не слишком хорошо было в собственной шкуре. А также за тем, чтобы человек приближался к собственным целям только с непрерывными препятствиями. Эта первая половина зимы была для меня почти неудачной. Тем больше я рад, что Вы уже вскоре приедете сюда с природы, со свежими мыслями, и снова приведете меня в движение. Ведь после столь великих душевных потрясений я всякий раз впадаю в полную пассивность, которую тоже считаю знаком, который подает природа, и поддаюсь ему.
Вы наверняка слыхали о том, что Шерер, который в этот летний семестр взял на себя чтение «Поэтики» Гете, перенес очень тяжелый приступ – параличные явления в языке и в руке. Он сейчас находится на отдыхе для выздоровления. Ему все же придется отказаться от чего-то, что он хотел оставить за собой в нагрузке. В конце этой недели я заканчиваю свою преподавательскую деятельность – вплоть до 5 января! А там и Вы уже будете здесь! Ведь Вы наверняка будете на юбилее, который устраивает правительство 4-го, Ваша супруга не преминет там присутствовать. 28-го я делаю доклад в Обществе по изучению наук о государстве: «Вопросы современного воспитания и педагогическая наука».
Письмо 48. Дильтей – графу Йорку.
[Биберид, весна 1886 г.]
Мой дорогой друг,
О письме Вашем мне уже давно сообщила моя жена, однако она полагала, что оно уже отправлено, и только тогда, когда оно пришло позже, из него мне стало ясно, что Вы уже подумали, что я уже отъехал в путешествие.
Как я счастлив, что Вы снова пишете сами, и как я рад был услышать, что у Вас все идет по желаемому плану! Я уже упрекал себя за то, что не занимался с Вами более решительно отдыхом в Висбадене. С первого дня здесь не было ничего, кроме моря цветов и солнечного света. Рейн весной похож на сказку. Узенер был здесь восемь дней, не отходя от меня, он привез сюда свою работу по истории религии, и, таким образом, и с этой стороны мы имели бы вдобавок множество интересного и утонченного, которое бы он зачитывал вслух. Его стремление заключается в том, чтобы в процессе христианского верования, которое формируется мифами, выявить воздействие греческих мифов, но еще более – вскрыть тут воскрешение мифических представлений, которые у греков уже закрепились. Ему удалось доказать возникновение рождественского праздника во взаимосвязи с греческим культом и мифом настолько точно, что чего-то подобного никогда не достигала и Тюбингенская школа. Ведь ее основатель Баур доказал обратное – как древнеримские литургии стали элементами для античного культа. Тут, как Вы бы сказали, доказано было еще больше. Но мы ведь знаем, что такие исследования достигают точности только внутри определенных границ.
Я здесь надиктовал окончательный вариант совершенно небольшой книги о силе воображения у поэта. Теперь я, под занавес всего, окончательно осуществил новую перестановку декораций и хочу сегодня начать диктовать сочинения, с которых она начнется. В Висбадене найдено странное французское издание Рида с добавками французской школы, которое было мне весьма полезно с исторической точки зрения – это статья о причинах существования внешнего мира. Теория познания восемнадцатого века показывает тонкие различия – как внутри эмпиристской, так и внутри идеалистической школы. Общий итог: существование внешнего мира должно быть достигнуто, исходя от большого Я. Тут можно проложить мост к Декарту.
Существование внешнего мира должно рассматриваться как потусторонний факт действительности, который надлежит отделять от Я и его представлений. Оно должно обрести перекликание с представлениями. При этом наличествует представление о том, что можно было бы найти процессы восприятия, представления и веры, которые проистекали бы из этой веры во внешний мир; коррелятивна была бы задача – из такого рода рассудочных, прозрачных составляющих частей образовать мостик и поставить его под вопрос. А поскольку же Юм, Кант и его ученики очень резко реагируют на это, то они, естественно, выдают, что мы остаемся в итоге включенными в это Я Декарта. Но тогда получается, что Рид и соответствующие французы отстаивают мнение о том, что в сознании наличествования есть нечто такое, что еще вообще не схвачено. Примечательно, сколь одинаково они это формулируют. Странно, как сегодня прибегают к метафизическим гипотезам – в поисках помощи себе и т. п. До сих пор не достигнуты те предпосылки, исходя из которых мы можем понять веру во внешние объекты в их фактической действительности.
Письмо 49. Граф Йорк – Дильтею.
Кляйн Оэлс, 28 июня 1886 г.
Мой дорогой друг!
Я бы раньше дал о себе знать и ответил бы на Ваше письмо, если бы не дождливая и прохладная погода, которая в последнее время аффицирует мои глаза и настраивает меня предохраняться от вреда ее. Ведь я все еще не пришел в себя в целом, как integrum, пусть даже и времяпрепровождение у Ферстера сказалось на мне очень благоприятно. Я все же могу – если не влияет плохая погода – работать до тех пор, пока это не доставляет что-то, кроме удовольствия, – т. е. достаточно ограниченно по времени.
Я предполагаю, что Ферстер вскоре отправит меня на какой-то морской берег, и в этом случае я обрету радость увидеть Вас, чтобы вместе с вами попутешествовать по тамошним пейзажам. Тогда Вы расскажете мне всякие детали о всяческих вошедших в привычку взглядах внутрь психического процесса ассимиляции – это процесс функционирования, который в самой большой степени подразумевает отклонение от нормального. Я должен полагать, что даже для психиатра процесс просветления психических условий и определения крупных ценностей может иметь значение, если посредством этого пациент освобождается от смертельных классификаций, – ведь мы еще недавно видели, что очень сложное испытание, о котором судят только по феноменам, и, благодаря этому, просматривают влияние паранойи, в итоге улаживается.
Дальнейший шаг к точной констатации сочетания условий – это попытка констатировать степень силы функций, при которых нарушение общего равновесия претерпевает изменение, из чего следует, что психологическая математика обрела бы негативное значение, а механика души – если она не вталкивается в основы метафизической атомистики при эмпирическом исходном пункте и негативной тенденции – отказывается от всех конструкций.
Другое дело – это преимущество взаимного влияния, которое описывается и характеризуется. Они употребляют выражение «метаморфоза», что определенно объясняет очень многое. Я предпочел бы прежде всего, конечно, только понимать оптическую проекцию – вместе с незримостью причинности осуществляемого процесса ассимиляции. Ведь подлинное преобразование восприятия – в представлении и т. д. Волевой акт, вероятно, не происходит, а есть только моторное отношение – так, что оно определяет степень силы мотора, а также его направление – это отношение, которое модифицирует выдающуюся общую мощность, которая как раз этим и определяется. Мне кажется, что для рассмотрения решительно должно выделяться двоякое соотношение, а именно: отношение психических функций к тем, что достаются в наследство, т. е. отношение объективного и его функций друг к другу. Эксперименты Эрфлера более доступны, чем вторые эксперименты. Такого рода эксперименты – это гипнотические опыты и т. д. Утрата яркости фактора действительности в бодрствующем состоянии. Состояние характеризуется подлинной безумностью, иррациональностью, хотя они привязываются разумом к космосу, тогда как нарушение равновесия физических функций до известной степени мыслятся как родственные безумству, в силу чего язык говорит о поэтическом абсурде и безумии.
Исключения и соматические состояния – там, где они вообще наличны при столь особом анатомическом составе, – оказываются различными – настолько, насколько центральная помеха мешает тем или иным отношениям. Мне понятно свидетельство радости и интереса, которые Вы выражаете в телесной свежести, а не так, как это делаю я – при своем уродстве и ограниченности. И Генрих пишет мне о Вашем движении на поправку, а из Вашего письма я понял, что деревенское диктаторство вашей жены и повадки Ваших детей идут Вам несколько на пользу. Тут в общем и целом все сливается в один поток…
Письмо 50. Дильтей – графу Йорку
[Июль 1886 г.]
Мой дорогой друг,
Ваши строки меня очень обрадовали. Во-первых, я порадовался известию о том, что Ваши глаза чувствуют себя относительно хорошо (кто же может хоть раз в жизни сказать, что с глазами у него все хорошо?) – и, таким образом, как я с уверенностью допускаю, что Вы, прибегнув в некоторому ограничению чтения, полностью восстановитесь… Во-вторых, меня порадовала перспектива, согласно которой Вы скоро появитесь здесь. Напишите же за некоторое время, когда это будет, чтобы я добрался до Вас, и мы тогда устроили бы на удивление поучительную экскурсию, на которой научаемым был бы я – и мы оба насладились бы этим.
Моя речь о силе воображения – с комментариями – тогда уже, вероятно, будет готова – и может быть передана Вам. Это будет, пожалуй, впервые написанная в Бибрихе маленькая книга по этому вопросу – важная часть дискуссий о поэтике. Непосредственно после этого я хотел бы приступить к рассмотрению концепции внешнего мира: это – невероятно трудная вещь, но я начинаю в этом разбираться, и мне ясно, почему никто еще не смог разобраться в этих запутанных переплетениях. Если я прочитаю Вам здесь или в Кляйн Оэлсе эту речь, то мы должны будем в ответ выслушать Ваши очень интересующие меня замечания, выраженные уже в письмах. Под метаморфозой отдельных представлений я понимаю то, что отдельное представление, составляющее картину, не есть константный атом жизни души, а представляет собой происходящий при изменяющихся условиях процесс, а именно: разделение чувственных возбуждений влияет в отдельных картинах на усиление интенсивности отдельных составляющих частей, растягивание или смещение частей. Представления, следовательно, меняются не только извне, как бы в их отношениях между собой, оставаясь теми же самыми, а представляют собой какие-то функции, процессы, которые когда-нибудь потом – исходя из всей совокупности распределения возбуждений – выстрадают и переживут чувственное возбуждение, которое перейдет во внутренние изменения.
Приобретенная взаимосвязь психической жизни влияет на эту метаморфозу как регулирующий аппарат. Поскольку это состояние может быть доказано, вся внутренняя физиология мозга и психопатология мозга имеют один и тот же результат: психическая атомистика не должна более поддерживаться и должна уступить более живой психологии.
Теперь у меня есть только одно желание – чтобы Вы вскоре возобновили прогулки у моря. Ведь это сейчас выглядит возможным, а я тогда мог бы даже всегда гулять с Вами в Кляйн Оэлсе. Поздней осенью я отправляюсь в Бибрих, в тщетной надежде – точно так же, как Голль хочет обзавестись новыми девушками; мое желание становится все более жизненным потому, что эта единственная возможность в течение следующего года провести несколько недель вместе с Вами. 3 или 4 августа я заканчиваю занятия, после этого мне нужно провести здесь еще несколько дней, чтобы написать, упорядочить и завершить материалы для доклада, поскольку они еще не готовы, затем я буду готов путешествовать. Жена и дети тогда поедут из Вестенда в Кефен вплоть до конца сентября, а обратный поезд пойдет 1 октября.
А теперь напишите, пожалуйста, по-настоящему откровенно, подходят Вам и Вашей уважаемой супруге такой распорядок существования и посещения? Все же было бы прекрасно, если бы этот способ сосуществования был осуществим в обозримом – по-человечески! – будущем. Я до сих пор не огласил этих планов, поскольку обыкновенно я – при изменении моих проектов – произвожу впечатление человека, у которого ожидание будущего переменчиво.
Н. Б., написанная Р. Шольцем, – это неописуемо отвратительная картина на выставке: настолько отвратительная, что если бы существовала полиция, следящая за соблюдением красоты, то она присудила бы ей звание образца порока. Но Дефреггер, Анжелы (портрет № 1!), и Кнаус производят респектабельное впечатление, а Макартом предоставлен прекрасный портрет. Вы видите, что ничего не меняется к лучшему. От Бегаса выставлен значительный Бисмарк. Да здравствуют определенные факты и твердыни!
Письмо 51. Граф Йорк – Дильтею.
Кляйн Оэлс, 6 июля 1886 г.
Мой дорогой друг!
Вот и прекрасная новость – о Вашем визите! Вам ведомо, какое удовольствие Вы доставляете мне таким образом, а Ваша любимая комната всегда ожидает Вас…
Сегодня – всего несколько слов. Последние «Прусские ежегодники» принесли обсуждение хаймовской книги и высказывание Реслера о Ранке. Первая представляет собой пугающую школярскую болтовню, внушающую чуть ли не религиозное воодушевление издателю и подходящую более XVII веку в Германии, чем современности. Исторические образы пришлось сделать текучими, в противном случае получилась бы одна пыль, которая покрывает другую пыль. И недостаток в этом, насколько я знаком с книгой, есть также недостаток Хайма – который, однако, более остроумен, заботлив и справедлив в работе, как никто другой. Он никак не избавится от позиции судьи, выступая за сохранение интеллектуально-нравственного положения и собственной точки зрения. Он непревзойденный мастер в том, чтобы противостоять завершенным вещам. Хайм – это также не историк, потому что он рационалист кантовского толка в сфере современной метафизики.
В отличие от персонажа из первой книги, Реслер еще жив, что есть доказательство того, что в Гегеле, за пределы которого он не выходит, наличествует повышенный квант жизненности. Такого рода гегельянцы как раз и сохраняют интимное отношение к историчности. На мой взгляд, здесь, в частности, все зависит от того, как повернется обсуждение. Да к тому же рядом – очень милые примечания. Ужас не этичен, как отмечает Реслер, а эстетичен, и тут правильное наименование приводило бы на основу подлинности. В этой взаимосвязи становилась бы понятной беспартийность Ранке. Ведь Ранке был именно эстетиком – и подлинным современником Тика, и близким его соседом.
Кроме того, его критические принципы несут отпечаток сиюминутности и провинциализма. Но исторической силой у него выступает флюктуация, идущая от воспринимающих образ персональных сил, носителей исторических ролей. Автор остается скрытым, не подлинно субъект Поэт остается сокрытым; согласно ему, имеют историю не подлинно субъекты или даже не какой-то один субъект – в такой же мере, как гегелевское мировоззрение, – нет, историю имеет только субъективированная потенция – любимое словосочетание Ранке. Ранке весь как историк – это только глаз, а вот восприятие – как нечто чисто персональное – он не выказывает; надобно видеть историю, а не жить в истории.
Потому такая-то история и отсутствует у него в последнем смысле. Гете – так можно о нем сказать, потому что он был великим лирическим поэтом, – осознанно воспринимал образ, который становился символом. Его восприимчивый глаз позволил ему, не владеющим греческим языком, распознавать грациозность. А попробуйте – в противоположность этому – вообразить представление об античности у Ранке! Ранке есть великое око, которому никогда не удавалось добраться до самой действительности, ускользавшей от него. Но он зато есть романтический волшебник, который выводит на сцену прошедшую жизнь, и тем затемняет истину поэзии. И Дове должен не способствовать тому, чтобы отстающие полностью отрешились от волшебной пыли, которая опала с рук Мастера. Поскольку религиозность нельзя видеть, она для Ранке не имеет исторического потенциала – и остается для религиозного историка чем-то трансцендентным. Можно сказать, что он – если рассматривать его исторически – стал деистом; оказавшись настолько верующим и, возможно, даже связанным догматически – каким он, возможно, и выступал как личность. Но если где-то и был, то в истории небо и земля оказываются едиными. Из всего устройства рода Ранке также объясняется то, что материал истории оказывается ограниченно политическим. Только это и есть самое драматичное. Однако, достаточно, потому что тут нужно было бы слишком много сказать…
© А. В. Перцев, 2022